Жизнь Арсеньева


ся тому беcконечному сроку, который еще
остается ему до этого восстания, после которого будто бы начнется и во веки
веков будет длиться что-то уже совершенно невообразимое, не имеющее ни
смысла, ни цели и никаких сроков...

"II"

Вынос я наблюдал жадно и трепетно. Работники, празднично сытые и
чистые, были сильны и молоды, но с каким неловким и боязливым напряжением,
отворачивая головы, сдвинули они со столов и на белых полотнищах подняли
свой тяжкий груз, когда настал наконец последний час разлуки Писарева с
родным домом и всем миром! Мне опять показалось тогда, что в этом огромном
бархатно-фиолетовом ящике с мерзкими серебряными лапками лежит нечто
священное, но вместе с тем и непристойно-земное, непотребное. Это нечто, с
покорно скрещенными и закаменевшими в черных сюртучных обшлагах руками,
деревянно покачивающее мертвой головою, низко и наклонно поплыло по чужой
воле над полом, среди тесноты, праздничных риз, ладана и нестройного пения,
ногами к настежь раскрытым дверям, -- да никогда не переступит оно вновь
порога этого дома! -- сперва в прихожую, потом на крыльцо, на яркий свет и
зелень весеннего двора, где над толпой высилось Распятие и два мужика
держали на головах крышку гроба. Тут работники приостановились, оттягивая
полотнищами свои густо покрасневшие шеи, причт запел громче, -- "в знамение
того, что усопший переходит в царство бесплотных духов, окружающих престол
Вседержителя и немолчно воспевающих Ему трисвятую песнь", -- ас верхушки
колокольни, глядевшей из-за надворных построек прямо против крыльца и
медленно ронявшей до этой минуты тонкие, жалостные и все строже густевшие
звуки, вдруг резко сорвалась короткая, нарочито нелепая, трагическая {149}
разноголосица, на которую дружным и нестройным лаем и воем ответили
испуганные борзые и гончие, наполнявшие двор. Это было так безобразно, что
сестра в своем длинном крепе зашаталась и зарыдала, бабы в толпе заголосили
и отец, тоже неловко поддерживавший гроб, весь исказился отвращением и
болью.
В церкви я все смотрел на трупный лик покойника, лежавшего как раз
против царских врат, под круглым глухим куполом, разрисованным каменными
сизыми облаками, среди которых, из грубого синего треугольника,
продолговато, жестко и загадочно взирало Всевидящее Око. Шло уже отпевание,
и лик этот, с его обострившимся носом, черной сквозящей бородой и такими же
усами, под которыми блестели плоские слипшиеся губы, был уже могильно
увенчан пестрым бумажным венчиком. Я смотрел, думая: он похож теперь на
древнего великого князя, он теперь навеки приобщен как бы к лику святых, к
сонму всех праотцев и пращуров наших... Над ним уже пели: "Блаженны
непорочнии, в путь ходящий в законе Господне", я же, с мукой и болью за него
и с умилением за себя, думал: вот сейчас всунут в его тугие пальцы с
почерневшими ногтями "отпуск", польют его "елеем", крестообразно посыплют
"перстью", покроют кисеей и крышкой, вынесут и закопают, и уйдут и забудут,
и пойдут годы, и будет длиться моя долгая и счастливая жизнь где-то там, в
моем туманном и светлом будущем, а он, или, вернее, его череп и кости все
будут лежать и лежать в земле за этой церковью, в высокой траве под
березкой, которую нынче посадят в его возглавии и которая станет некогда
большим и прекрасным белоствольным