Жизнь Арсеньева


тные игры ничего еще не понимающих детей, под скорбным и ласково
невнимательным присмотром то и дело тихо плачущей няньки...
И вот опять стало смеркаться и опять стали сходиться, собираться в зал,
ждать новой панихиды, осторожно переговариваться... Приход
священнослужителей и вслед за тем воцарившееся молчание, зажигание свечей и
облачение в этой тишине, все это таинственно-церковное приготовление к
службе, а потом первый взмах кадила и первый возглас -- все это показалось
мне теперь, в этот последний для покойника вечер, столь многозначительным,
что я уже глаз не мог поднять на то, что было впереди, на этот пышный,
бархатный гроб, воздвигнутый на составленные столы, и на то
церковно-страшное, картинно-погребальное, что наклонно возвышалось в гробу
во всем зловещем великолепии своего золотого покрова, золотой иконки на
груди и новой, жестко-белой подушки, -- во всей сумрачной тьме непробудного
гробового сна этого чернобородого лика с запавшими и почерневшими веками,
металлически лоснящегося сквозь теплый, душный дым и горячий, дрожащий
блеск...
{143} На ночь нам с братом Георгием опять постелили в его бывшем
кабинете. Двери в опустевший, еще полный ладана зал, где негромко и
однообразно читал под нагоревшими свечами дьячок, затворили со всех сторон,
дом затих, успокоился. Брат, потушив свечу, заснул. Но я даже не мог
раздеться, лег не раздеваясь и, как только тоже дунул на свечу и на миг
забылся, тотчас же увидел себя в зале -- и в диком ужасе очнулся. Я сел и с
бьющимся сердцем стал смотреть в темноту, слушать малейший шорох. Все было
необыкновенно, страшно тихо, -- слышалось только отдаленное, невнятное
чтенье в зале... Я сделал над собой крайнее усилие, скинул ноги с дивана,
распахнул дверь кабинета, на цыпочках перебежал темный коридор и прильнул
ухом к двери, под которой светилось из зала:
-- Господь царствует, Он облечен величием, облечен Господь могуществом,
-- негромко, деревянно и поспешно говорил за дверью дьячок. -- Возвышают
реки, Господи, возвышают реки голос свой, возвышают реки волны свои... В
начале Ты основал землю, и небеса -- дело рук Твоих. . . Они погибнут, а Ты
пребудешь, и все они, как риза, обветшают и, как одежду, Ты переменишь их...
Да будет Господу слава во веки, да веселится Господь о делах Своих!
Дрожь восторженных слез охватила меня, я пошел поспешно по темному
коридору в темную заднюю прихожую и на заднее крыльцо. Я обошел дом и
остановился среди двора. Было темно и как-то особенно, как бывает только
ранней весной, чисто, свежо, тихо. Земля подмерзла, была тугая. Какое-то
тончайшее и чистейшее дыхание чуть серебрилось между землей и чистым
звездным небом. В тишине, вдали, мерно и глухо шумела в долине весенняя
река. Я посмотрел в темноту за долину, на противоположную гору, -- там, в
доме Виганда, одиноко краснел, светился поздний огонек:
{144} -- Это она не спит, -- подумал я. -- "Возвышают реки голос свой,
возвышают реки волны свои", -- подумал я, -- и огонек лучисто задрожал у
меня в глазах от новых слез -- слез счастья, любви, надежд и какой-то
иступленной, ликующей нежности.

"КНИГА ТРЕТЬЯ"

Та страшная весенняя ночь в Васильевском памятна мне тем более, что она
была накануне похорон.
Я заснул в эту ночь лишь под утро. Я не в силах был