ать к себе, тащил в номер и с
величайшим оживлением заказывал Михеичу невероятное количество закусок,
блюд, водок и вин... Как страшно много и жадно ел и пил этот мнимый
родственник наш! Как шумно и немолчно говорил, восклицал, хохотал,
изумлялся! До сих пор слышу его хриплый крик, его беспрестанную и
запальчивую фразу:
-- Но неужели ты, дядя, серьезно думаешь, что я способен на такую
подлость?!
А вечером мы сидели в огромном и ледяном шатре братьев Труцци, резко и
приятно вонявшем всем тем, чем всегда воняет цирк. Резко, попугаями,
вскрикивали, вылетая на арену под гогот публики и со всего размаху шлепаясь
с притворной неловкостью животом в песок, широкоштанные клоуны с мучными
лицами и оранжево-огненными волосами, за ними тяжело вырывалась старая,
белая лошадь, на широчайшей, {99} вогнутой спине которой стоя неслась вся
осыпанная золотыми блестками коротконогая женщина в розовом трико, с
розовыми тугими ляжками под торчащей балетной юбочкой. Музыка с беззаботной
удалью нажаривала: "Ивушка, ивушка, зеленая моя", чернобородый
красавец-директор во фраке, в ботфортах и в цилиндре, стоя и вращаясь
посреди арены, равномерно и чудесно стрелял длинным бичем, лошадь, круто,
упрямо выгнув шею, вся завалившись наискось, тяжким галопом мчалась по
самому краю круга, женщина выжидательно пружинила на ней и вдруг с каким-то
коротким, кокетливым криком взвивалась и с треском прорывала бумажный щит,
вскинутый перед ней шталмейстерами в камзолах. А когда она, стараясь быть
легче пуха, слетала наконец с лошади на изрытый песок арены, с
чрезвычайнейшей грацией приседала, делала ручками, как-то особенно
вывертывая их в кисти, и, под бурю аплодисментов, с преувеличенной
детскостью, уносилась за кулисы, музыка вдруг смолкала (хотя клоуны,
расхлябанно шатаясь по арене с видом бесприютных дурачков, картаво кричали:
"еще полпорции камаринского!") и весь цирк замирал в сладком ужасе:
шталмейстеры с страшной поспешностью бежали на арену, таща за собой огромную
железную клетку, а за кулисами внезапно раздавался чудовищный перекатный
рык, точно там кого-то мучительно тошнило, рвало, и затем такой мощный,
царственный выдых, что до основания сотрясался весь шатер братьев Труцци...
"IX"
После отъезда отца с матерью, в городе наступали как бы великопостные
дни.
И почему-то часто уезжали они в субботу, так что в тот же день вечером
я должен был идти ко всенощной, в церковку Воздвиженья, стоявшую в одном из
глухих переулков близь гимназии.
Боже, как памятны мне эти тихие и грустные вечера поздней осени под ее
сумрачными и низкими сводами! По обычаю, привели нас задолго до начала
службы, и мы ждем ее в напряженной тишине и сумраке. Никого, кроме нас --
только несколько темных старушечьих фигур, коленопреклоненных в углах, и ни
звука, кроме их молитвенного шепота да осторожного потрескиванья редких
свечей и лампад у алтаря.
Сумрак все сгущается, в узких окнах все печальнее синеет, лиловеет
умирающий вечер... Вот и мягкие шаги священнослужителей, в теплых рясах и
глубоких калошах проходящих в алтарь. Но и после этого долго еще длится
тишина, ожидание, идут в алтаре, за закрытыми красным шелком Царскими
Вратами, какие-то таинственные приготовления, потом, по открытии и
величайшим оживлением заказывал Михеичу невероятное количество закусок,
блюд, водок и вин... Как страшно много и жадно ел и пил этот мнимый
родственник наш! Как шумно и немолчно говорил, восклицал, хохотал,
изумлялся! До сих пор слышу его хриплый крик, его беспрестанную и
запальчивую фразу:
-- Но неужели ты, дядя, серьезно думаешь, что я способен на такую
подлость?!
А вечером мы сидели в огромном и ледяном шатре братьев Труцци, резко и
приятно вонявшем всем тем, чем всегда воняет цирк. Резко, попугаями,
вскрикивали, вылетая на арену под гогот публики и со всего размаху шлепаясь
с притворной неловкостью животом в песок, широкоштанные клоуны с мучными
лицами и оранжево-огненными волосами, за ними тяжело вырывалась старая,
белая лошадь, на широчайшей, {99} вогнутой спине которой стоя неслась вся
осыпанная золотыми блестками коротконогая женщина в розовом трико, с
розовыми тугими ляжками под торчащей балетной юбочкой. Музыка с беззаботной
удалью нажаривала: "Ивушка, ивушка, зеленая моя", чернобородый
красавец-директор во фраке, в ботфортах и в цилиндре, стоя и вращаясь
посреди арены, равномерно и чудесно стрелял длинным бичем, лошадь, круто,
упрямо выгнув шею, вся завалившись наискось, тяжким галопом мчалась по
самому краю круга, женщина выжидательно пружинила на ней и вдруг с каким-то
коротким, кокетливым криком взвивалась и с треском прорывала бумажный щит,
вскинутый перед ней шталмейстерами в камзолах. А когда она, стараясь быть
легче пуха, слетала наконец с лошади на изрытый песок арены, с
чрезвычайнейшей грацией приседала, делала ручками, как-то особенно
вывертывая их в кисти, и, под бурю аплодисментов, с преувеличенной
детскостью, уносилась за кулисы, музыка вдруг смолкала (хотя клоуны,
расхлябанно шатаясь по арене с видом бесприютных дурачков, картаво кричали:
"еще полпорции камаринского!") и весь цирк замирал в сладком ужасе:
шталмейстеры с страшной поспешностью бежали на арену, таща за собой огромную
железную клетку, а за кулисами внезапно раздавался чудовищный перекатный
рык, точно там кого-то мучительно тошнило, рвало, и затем такой мощный,
царственный выдых, что до основания сотрясался весь шатер братьев Труцци...
"IX"
После отъезда отца с матерью, в городе наступали как бы великопостные
дни.
И почему-то часто уезжали они в субботу, так что в тот же день вечером
я должен был идти ко всенощной, в церковку Воздвиженья, стоявшую в одном из
глухих переулков близь гимназии.
Боже, как памятны мне эти тихие и грустные вечера поздней осени под ее
сумрачными и низкими сводами! По обычаю, привели нас задолго до начала
службы, и мы ждем ее в напряженной тишине и сумраке. Никого, кроме нас --
только несколько темных старушечьих фигур, коленопреклоненных в углах, и ни
звука, кроме их молитвенного шепота да осторожного потрескиванья редких
свечей и лампад у алтаря.
Сумрак все сгущается, в узких окнах все печальнее синеет, лиловеет
умирающий вечер... Вот и мягкие шаги священнослужителей, в теплых рясах и
глубоких калошах проходящих в алтарь. Но и после этого долго еще длится
тишина, ожидание, идут в алтаре, за закрытыми красным шелком Царскими
Вратами, какие-то таинственные приготовления, потом, по открытии и