Жизнь Арсеньева


тые обрывы, на которых она
стоит, и тысячи лет текущая под ними на далекий юг, к низовьям Дона, река, в
которой погиб когда-то молодой татарский князь: о нем тоже очень хочется
что-нибудь выдумать и рассказать в стихах; его, говорят, покарала
чудотворная икона Божьей Матери, и доныне пребывающая в самой старой из всех
наших церквей, что стоит над рекой, как раз против Аргамачи, -- тот древний
образ, перед которым горят неугасимые лампады и всегда молится на коленях
какая-нибудь женщина в темной шали, крепко прижав щепоть ко лбу и настойчиво
и скорбно устремив глаза на тускло блистающий в теплом лампадном свете
смугло-золотой оклад, в отверстия которого видна узкая черно-коричневая
дощечка правой руки, прижатой к груди, а немного выше небольшой и такой-же
темный средневековый Лик, смиренно и горестно склоненный к левому плечу под
серебряным кружевным, колючим венчиком в мелко и разнообразно сверкающих
алмазах, жемчугах и рубинах... А за рекой, за городом, широко раскинулось на
низменности Заречье: это целый особый город и целое железнодорожное царство,
где день и ночь, {95} волнуя тягой в даль, туда, куда косяками тянутся
теперь под сумрачным и холодным небом гуси, требовательно и призывно,
грустно и вольно перекликаются в студеном, звонком воздухе паровозы, где
стоит вокзал, тоже волнующий своими запахами, -- жареных пирожков,
самоваров, кофе, -- смешанными с запахом каменноугольного дыма, то есть тех
паровозов, что день и ночь расходятся от него во все стороны России...
Я помню не мало таких дней, скудных, коротких, сладко и грустно
томивших и домашним уютом и мечтами то о старине города, то о вольных
осенних просторах, видных из него. Без конца шли эти дни среди классной
скуки в гимназии, где я насильно узнавал все то, что будто бы было
необходимо мне знать, и в тишине двух теплых мещанских комнаток, спокойствие
которых усугублял не только дремотный стук будильника на комоде Любови
Андреевны, покрытом вязанной скатерткой, но даже мелкий треск коклюшек под
руками Мани и Ксюши, весь день сидевших за плетением кружев, -- шли
медленно, однообразно и вдруг сразу обрывались: в некие особенно печальные
сумерки неожиданно хлопала наружи калитка, потом дверь в сенцах, дверь в
прихожей -- и внезапно на пороге появлялся отец в меховой шапке с наушниками
и распахнувшейся енотовой шубе, и я со всех ног кидался ему на шею, впиваясь
в его милые теплые губы под холодными и влажными с морозу усами и с
восторгом чувствуя: Боже, как не похож он ни на кого во всем городе, какой
он совсем, совсем другой, чем все прочие!

"VIII"

Улица наша шла через весь город. В нашей части она была пуста,
безлюдна, состояла из каменных купеческих домов, казавшихся необитаемыми.
Зато середина ее была очень оживлена, -- тут к ней примыкал базар и
находилось все, что полагается: трактиры, ряды, лучшие магазины, лучшие
гостиницы, между прочим и та, что стояла на углу Долгой, -- Дворянская,
недаром называвшаяся так: в ней останавливались только помещики, из окон ее
подвального этажа прохожие обоняли сладкий ресторанно-кухонный чад, видели
поваров в белых колпаках, в стеклянную же дверь подъезда -- широкую
лестницу, устланную красным сукном.
Отец в мои гимназические годы переживал свой последний подъем:
переселившись в Батур