Жизнь Арсеньева


ся
с нарядной и густой девичьей толпой, носился по коридору, по лестницам, то и
дело пил оршад в буфете, скользил среди танцующих по паркету, посыпанному
каким то атласным порошком, в огромной белой зале, залитой жемчужным светом
люстр и оглашаемой с хор торжествующе-звучными громами военной музыки, дышал
всем тем душистым зноем, которым дурманят балы новичков, и был очарован
каждой попадавшейся на глаза легкой туфелькой, каждой белой пелеринкой,
каждой черной бархаткой на шее, каждым шелковым бантом в косе, каждой юной
грудью, высоко поднимавшейся от блаженного головокруженья после вальса....

"XI"

В третьем классе я сказал однажды директору дерзость, за которую меня
едва не исключили из гимназии. На уроке греческого языка, пока учитель
что-то объяснял нам, писал на доске, крепко, ловко и с большим от этой
ловкости удовольствием стуча мелом, я, вместо того, чтобы слушать его, в
сотый раз перечитывал одну из моих любимейших страниц в Одиссее -- о том,
как Навзикая поехала со своими служанками на морской берег мыть пряжу.
Внезапно в класс вошел директор, имевший привычку ходить по коридорам и
заглядывать в дверные стекла, направился прямо ко мне, вырвал у меня из рук
книгу и бешено крикнул:
-- Пошел до конца урока в угол!
Я поднялся и, бледнея, ответил:
-- Не кричите на меня и не говорите мне ты. Я вам не мальчик...
В самом деле, мальчиком я уже не был. Я быстро рос душевно и телесно. Я
жил теперь уже не одними чувствами, приобрел некоторое господство над ними,
стал разбираться в том, что я вижу и воспринимаю, стал смотреть на
окружающее и на переживаемое мной до известной степени сверху вниз. Нечто
подобное я испытал при переходе из детства в отрочество. Теперь испытывал с
удвоенной силой. И, бродя в праздничные дни с Глебочкой по городу, замечал,
что рост мой почти равен росту среднего прохожего, что только моя отроческая
худоба, стройность да тонкость и свежесть безусого лица отличают меня от
этих прохожих.
{107} В начале сентября того года, когда я перешел в четвертый класс,
неожиданно захотел вступить со мной в приятельство один из моих товарищей,
некто Вадим Лопухин. Как-то на большой перемене он подошел ко мне, взял меня
за руку выше локтя и сказал, прямо и пусто глядя в глаза мне:
-- Послушай, хочешь войти в наш кружок? Мы образовали кружок
гимназистов-дворян, чтобы не мешаться больше со всякими Архиповыми и
Заусайловыми. Понимаешь?
Он был во всех отношениях гораздо старше меня, потому что в каждом
классе непременно сидел два года, был уже юношески высок и широк в кости,
белокур, светоглаз, с пробивающимися золотистыми усиками. Чувствовалось, что
он уже все знает, все испытал, чувствовалась его порочность и то, что он
весьма доволен ею, как признаком хорошего тона и своей взрослости: на
переменах он рассеянно и быстро прогуливался в толпе своим барски-легким,
несколько пружинным и шаркающим шагом, небрежно и развязно подавшись вперед,
засунув руки в карманы широких и легких панталон, все посвистывая, все
поглядывая вокруг с холодным и несколько насмешливым любопытством, подходил,
что бы поболтать, только к "своим", при встрече с надзирателем кивал ему как
знакомому...
Я в ту пору уже начал приглядываться к людям, наблюдать за ними, мои
расположения и нерасположения стали определяться и делить людей на и