ине, заложив его и продав Каменку, -- все будто бы с
мудрыми хозяйственными планами, -- он опять чувствовал себя богатым барином
и поэтому, приезжая в город, опять стал останавливаться только в Дворянской,
всегда занимая лучший номер. И вот, когда он приезжал, я из дома Ростовцева
сразу попадал на два, три дня совсем в другой мир, опять на время становился
барчуком, которому все улыбались, кланялись -- и "резвые" у подъезда, и
швейцар в подъезде, и коридорные, и горничные, и сам бритый Михеич в широком
фраке и белом галстуке, бывший шереметьевский крепостной, всего когда-то
отведавший на своем веку, -- и Парижа, и Рима, и Петербурга, и Москвы, -- а
теперь достойно и печально доживавший свой век лакеем в {97} захолустном
городе, в какой-то Дворянской гостинице, где даже настоящие хорошие господа
только притворялись теперь господами, а прочие -- просто "уездные моншеры",
как он называл их, люди с преувеличенно-барскими замашками, с
подозрительно-развязной требовательностью, с низкими больше от водки, чем от
барства голосами. -- Зравствуйте, Александр Сергеич, -- на перебой кричали
отцу "резвые" у подъезда Дворянской. -- Извольте приказать обождать, --
может, в цирк вечерком поедете?
И отец, не могший, конечно, не чувствовать своей фальшивой роли будто
бы прежнего, богатого человека, все-таки был доволен этими криками и
приказывал обождать, хотя извозчиков возле Дворянской всегда было сколько
угодно, так что не имело ровно никакого смысла платить за обожданье.
А за стеклянной дверью подъезда было тепло, возбуждающе светло от ярких
ламп, сразу охватывало всем тем хорошим, барским, что присуще старым
провинциальным гостиницам для дворян, для дворянских съездов и собраний. А
из коридора в первом этаже, который вел в ресторан, слышались шумные голоса
и смех, кто-то кричал: "Михеич, да скажи же, чорт возьми, графу, что мы его
ждем!" А на лестнице во второй этаж встречался и вдруг останавливался,
издавал удивленное восклицанье, притворно-радостно выкатывал холодные
ястребиные глаза и с придворной любезностью целовал руку матери великан в
дохе, похожий на мужика и на удельного князя, и отец тотчас же подхватывал
его светский тон, крепко жал его руку:
-- Пожалуйста, пожалуйста, заходите, князь! Сердечно будем рады!
А по коридору быстро шел коротконогий и довольно плотный молодой
человек в поддевке, в {98} батистовой косоворотке, с гладко причесанными
белесыми волосами и выпученными ярко-голубыми, всегда пьяными глазами,
который хрипло и громко, поспешно и необыкновенно родственно (хотя родства
между нами совсем не было) кричал еще издали:
-- Дядя, дорогой, сколько лет, сколько зим! А я слышу: "Арсеньев,
Арсеньев", а ты ли это, не знаю... Здравствуйте, милая тетя, -- говорил он
без передышки, целуя руку матери так родственно, что она принуждена была
целовать его в висок, -- здравствуй, Александр, -- живо обращался он ко мне,
как всегда, перевирая мое имя, -- да ты совсем молодец стал! А я, понимаешь,
дядя, уже пятый день тут сижу, жду эту анафему Кричевского -- обещал дать
для уплаты в банк, а сам, чорт его знает зачем, в Варшаву сбежал и когда
назад будет, один Мордахай ведает... Ты что, уже обедал?
Пойдем вниз, там целое собрание...
И отец радушно целовал его и ни с того ни с сего, неожиданно даже для
самого себя, вдруг приглашал его обед
мудрыми хозяйственными планами, -- он опять чувствовал себя богатым барином
и поэтому, приезжая в город, опять стал останавливаться только в Дворянской,
всегда занимая лучший номер. И вот, когда он приезжал, я из дома Ростовцева
сразу попадал на два, три дня совсем в другой мир, опять на время становился
барчуком, которому все улыбались, кланялись -- и "резвые" у подъезда, и
швейцар в подъезде, и коридорные, и горничные, и сам бритый Михеич в широком
фраке и белом галстуке, бывший шереметьевский крепостной, всего когда-то
отведавший на своем веку, -- и Парижа, и Рима, и Петербурга, и Москвы, -- а
теперь достойно и печально доживавший свой век лакеем в {97} захолустном
городе, в какой-то Дворянской гостинице, где даже настоящие хорошие господа
только притворялись теперь господами, а прочие -- просто "уездные моншеры",
как он называл их, люди с преувеличенно-барскими замашками, с
подозрительно-развязной требовательностью, с низкими больше от водки, чем от
барства голосами. -- Зравствуйте, Александр Сергеич, -- на перебой кричали
отцу "резвые" у подъезда Дворянской. -- Извольте приказать обождать, --
может, в цирк вечерком поедете?
И отец, не могший, конечно, не чувствовать своей фальшивой роли будто
бы прежнего, богатого человека, все-таки был доволен этими криками и
приказывал обождать, хотя извозчиков возле Дворянской всегда было сколько
угодно, так что не имело ровно никакого смысла платить за обожданье.
А за стеклянной дверью подъезда было тепло, возбуждающе светло от ярких
ламп, сразу охватывало всем тем хорошим, барским, что присуще старым
провинциальным гостиницам для дворян, для дворянских съездов и собраний. А
из коридора в первом этаже, который вел в ресторан, слышались шумные голоса
и смех, кто-то кричал: "Михеич, да скажи же, чорт возьми, графу, что мы его
ждем!" А на лестнице во второй этаж встречался и вдруг останавливался,
издавал удивленное восклицанье, притворно-радостно выкатывал холодные
ястребиные глаза и с придворной любезностью целовал руку матери великан в
дохе, похожий на мужика и на удельного князя, и отец тотчас же подхватывал
его светский тон, крепко жал его руку:
-- Пожалуйста, пожалуйста, заходите, князь! Сердечно будем рады!
А по коридору быстро шел коротконогий и довольно плотный молодой
человек в поддевке, в {98} батистовой косоворотке, с гладко причесанными
белесыми волосами и выпученными ярко-голубыми, всегда пьяными глазами,
который хрипло и громко, поспешно и необыкновенно родственно (хотя родства
между нами совсем не было) кричал еще издали:
-- Дядя, дорогой, сколько лет, сколько зим! А я слышу: "Арсеньев,
Арсеньев", а ты ли это, не знаю... Здравствуйте, милая тетя, -- говорил он
без передышки, целуя руку матери так родственно, что она принуждена была
целовать его в висок, -- здравствуй, Александр, -- живо обращался он ко мне,
как всегда, перевирая мое имя, -- да ты совсем молодец стал! А я, понимаешь,
дядя, уже пятый день тут сижу, жду эту анафему Кричевского -- обещал дать
для уплаты в банк, а сам, чорт его знает зачем, в Варшаву сбежал и когда
назад будет, один Мордахай ведает... Ты что, уже обедал?
Пойдем вниз, там целое собрание...
И отец радушно целовал его и ни с того ни с сего, неожиданно даже для
самого себя, вдруг приглашал его обед