Жизнь Арсеньева


у, по дороге к
своим телегам, закусывающих "подрукавничком". С оживленным говором идут по
тротуарам и те, что весь день обрабатывали этих мужиков, -- загорелые,
запыленные, вечно бодрые мещане-перекупщики, с утра выходящие в город
навстречу мужикам, друг у друга их перебивающие и потом разводящие за собой
по базарам и лабазам; они тоже отдыхают теперь, {90} направляются по
трактирам попить чайку. А прямая, как стрела, Долгая улица, ведущая вон из
города, к острогу и монастырю, тонет в пыли и слепящем блеске солнца,
заходящего как раз в конце ее пролета, и в этом пыльном золоте течет поток
идущих и едущих, возвращающихся с рысистых бегов, которыми тоже знаменит
город, -- и сколько тут франтов из всяких писцов и приказчиков, сколько
барышень, разряженных точно райские птицы, сколько щегольских шарабанов, в
которых красуются перед народом толстозадые купчики, сидя рядом со своими
молодыми женами и сдерживая своих рысачков! А в соборе звонят ко всенощной,
и бородатые, степенные кучера везут в тяжелых и покойных колясках, на
раскормленных лошадях, старых купчих с восковыми свечами в руках, поражающих
или желтой пухлостью и обилием драгоценностей, или гробовой белизной и
худобой...
Вот "табельный" день, торжественная обедня в соборе. Наш капитан, перед
тем как вести нас, собравшихся во дворе гимназии, осматривает каждую нашу
пуговицу. Учителя -- в мундирах, в орденах, в треуголках. Идя по улицам, мы
с удовольствием чувствуем, что прохожие смотрят на нас как на что-то
казенное, полувоенное, принимающее непосредственное участие во всем том
параде, которым должен быть ознаменован этот день. К собору отовсюду
сходятся и съезжаются другие "ведомства", то есть опять мундиры, ордена,
треуголки, жирные эполеты. Чем ближе собор, тем звучнее, тяжелее, гуще и
торжественнее гул соборного колокола. Но вот и паперть -- "шапки долой!" --
и теснясь, расстраивая ряды, мы вступаем в прохладное величие широко
раскрытого портала, и тысячепудовый звон ревет и гудит уже глуше, над самой
головой, широко и благостно-строго встречая, принимая и покрывая тебя. Какое
многолюдство, какое грузное великолепие залитого сверху до низу золотом
иконостаса, {91} золотых риз причта, пылающих свечей, всякого чина,
теснящегося возле ступеней амвона, устланного красным сукном! Для
отроческого сердца было все это нелегко: голова мутилась от длительности и
пышности службы, от этих чтений, каждений, выходов и выносов, от зычного
грома басов и сладких альтовых замираний на клиросе, изысканно щеголяющем то
мощью, то нежностью, от горячей и жуткой плотности больших тел, со всех
сторон надвинувшихся на тебя, от вида до ужаса скованной своим коротким
мундиром и серебряным поясом кабаньей туши полициймейстера, возвышающегося
прямо над тобою...
По вечерам в такие дни город багрово пылал, дымился и вонял плошками,
расставленными по тротуарам, дома, украшенные флагами, горели в темноте
огненно-сквозными вензелями и коронами, -- это, среди моих первых городских
впечатлений, одно из самых памятных. Тогда в городе бывало большое гулянье.
И вот сын Ростовцева, -- он был тоже гимназист, шестиклассник, -- однажды
взял нас с Глебочкой на такое гулянье в городской сад, и меня поразила
несметная, от тесноты медленно двигающаяся по главной аллее толпа, пахнущая
пылью и дешевыми