Жизнь Арсеньева


перь был Арсеньев Алексей, ученик
первого класса такой-то мужской гимназии.
К лету от телесных и душевных болезней, пережитых мной зимою, как будто
не осталось и следа. Я был спокоен, весел -- вполне подстать веселой, сухой
погоде, которая держалась в том году все лето, и тому легкому настроенью,
которое царило во всем нашем доме. Надя уже превратилась -- даже для матери
и няньки -- только в прекрасное воспоминанье, в представленье о
младенчески-ангельском образе, который пребывает и радуется где-то там, в
вечной небесной обители; мать и нянька еще тосковали, часто говорили о ней,
но уже как-то по иному, чем прежде, -- иногда даже с улыбками, -- они,
случалось, и плакали, но опять таки не прежними слезами. Что до бабушки, то
она просто забылась; даже более: ее смерть была одной из причин легкого
настроенья нашего дома: во-первых, Батурине принадлежало теперь нам, что
очень поправляло наши дела, а, во-вторых, осенью предстояло наше переселенье
туда, которое втайне тоже всех радовало, как всегда радует человека перемена
обстановки, связанная с надеждой на что-то хорошее или, может быть, просто с
бессознательными воспоминаньями давнего былого, кочевых времен.
По рассказам матери, я живо нарисовал себе картину того, что было в
Батурине, когда мать с отцом {64} так поспешно прискакали туда: майский
день, уютный двор, окруженный старинными службами, старинный дом с
деревянными колоннами на двух крыльцах, темно синие и багряные верхние
стекла в окнах зала -- и под ними, на двух сдвинутых столах, устланных под
простыней сеном и косяком упирающихся в главный угол, лежит бледная старушка
в белом чепце с зубчиками, со сложенными на груди прозрачными ручками, у
изголовья которой стоит "черничка", опрятная пожилая отроковица и, не
поднимая длинных ресниц, однообразно читает наставительным, высоким и
странным голосом, который отец с неприязненной усмешкой назвал
серафическим... Это слово часто вспоминалось мне, и я смутно чувствовал то
жуткое, чарующее и вместе с тем что-то неприятное, что заключалось в нем.
Неприятна была и вся картина, рисовавшаяся мне. Но уже только неприятна --
не более. И эта неприятность с излишком возмещалась приятной, хотя и
греховной, то и дело приходившей в голову мыслью, что теперь прекрасная
бабушкина усадьба стала наша, что это туда приеду я в первый раз на
каникулы, -- уже, Бог даст, второклассником, и отец выберет из бывших
бабушкиных лошадей и подарит мне верховую кобылку, которая так полюбит меня,
что будет прибегать ко мне куда угодно, только я свистну ей.
Часто в то лето пугало предчувствие разлуки с матерью, с Олей, с
Баскаковым и со всем родным гнездом, находил страх перед одинокой,
неизвестной жизнью у каких-то чужих, городских людей, перед тем, что
называется какой-то гимназией с ее строгими и беспощадными учителями в
мундирах; то и дело сжималось сердце при взгляде на мать и Баскакова, у
которых, конечно, тоже сжималось сердце при виде меня; но сейчас же я с
радостью говорил себе: все это еще так не скоро! -- и с радостью обращался к
тому заманчивому, что ведь тоже таилось в моем будущем: я буду {65}
гимназист, буду ходить в форме, буду жить в городе, у меня будут товарищи,
из которых я выберу себе верного друга... Больше всего меня ободрял и
обольщал картина