эти минуты, когда я уже стал приходить в себя порой и видел то мать в
образе какого-то громадного призрака, то, вместо спальни, темный и мрачный
овин, где, от свечи, поставленной на пол за изголовье кровати, неслись и
дрожали в огненных волнах тысячи отвратных фигур, лиц, зверей, растений! И
какой неземной ясностью, тишиной, умилением долго полна была моя душа после
того, как я вернулся из этого снисхождения во ад {58} на землю, в ее
простую, милую и уже знакомую юдоль! Почему-то в это время я с особенным
наслажденьем ел черный хлеб, один запах которого приводил меня в восторг и
который, по деревенской простоте, давали мне.
Затем умерла Надя -- месяца через два после моей болезни, после Святок.
Святки эти прошли весело. Отец пил, и каждый день, с утра до вечера шло у
нас разливанное море, дом был полон гостей... Мать была счастлива: высшей ее
радостью всегда было то время, когда вся наша семья была в сборе, когда
приезжал на каникулы брат Георгий, а он на Святки приехал. Как вдруг, среди
всего этого веселого безобразия, захворала Надя, перед тем особенно бойко
топавшая по всему дому крепкими ножками и всех восхищавшая своими синими
глазками, криками и смехом. Праздник кончился, гости схлынули, брат уехал, а
она все лежала в забытьи, горела, и в детской было все то же: завешенные
окна, полумрак, свет лампадки... За что, именно ее, радость всего дома,
избрал Бог? Весь дом был угнетен, подавлен, и все-таки никто не чаял, что
этот гнет так внезапно разрешится в некий поздний вечер криком няньки, вдруг
распахнувшей дверь в столовую с дикой вестью, что Надя кончается. Да, это
потрясающее слово -- "кончается" -- раздалось для меня впервые поздним
зимним вечером, в глуши темных снежных полей, в одинокой усадьбе! А ночью,
когда улеглось сумасшедшее смятенье, на время охватившее после того весь
дом, я видел: в зале на столе, в лампадном могильном свете, лежала недвижная
нарядная кукла с ничего не выражающим бескровным личиком и неплотно
закрытыми черными ресницами... Более волшебной ночи не было во всей моей
жизни.
А весной умерла бабушка. Стояли чудесные майские дни, мать сидела возле
раскрытого окна, в {59} черном платье, худая, бледная. Вдруг из-за амбаров
выскочил какой-то незнакомый мужик, верховой, и что-то ей весело крикнул.
Мать широко раскрыла глаза и с легким и как будто тоже радостным
восклицаньем ударила по подоконнику ладонью... Жизнь усадьбы опять была
внезапно и резко нарушена. Опять всюду поднялась какая-то особая суматоха,
-- увы, уже знакомая мне, -- работники кинулись запрягать лошадей, мать и
отец -- одеваться... Нас, детей, они, слава Богу, с собой не взяли...
"XVIII"
Смерть Нади, первая, которую я видел воочию, надолго лишила меня
чувства жизни, -- жизни, которую я только что узнал. Я вдруг понял, что и я
смертей, что и со мной каждую минуту может случиться то дикое, ужасное, что
случилось с Надей, и что вообще все земное, все живое, вещественное,
телесное, непременно подлежит гибели, тленью, той лиловой черноте, которой
покрылись губки Нади к выносу ее из дома. И моя устрашенная и как будто
чем-то глубоко опозоренная, оскорбленная душа устремилась за помощью, за
спасеньем к Богу. Вскоре все мои помыслы и чувства перешли в одно -- в
тайную мольбу к Нему, в непрестанную безмолвную просьбу пощадить меня,
образе какого-то громадного призрака, то, вместо спальни, темный и мрачный
овин, где, от свечи, поставленной на пол за изголовье кровати, неслись и
дрожали в огненных волнах тысячи отвратных фигур, лиц, зверей, растений! И
какой неземной ясностью, тишиной, умилением долго полна была моя душа после
того, как я вернулся из этого снисхождения во ад {58} на землю, в ее
простую, милую и уже знакомую юдоль! Почему-то в это время я с особенным
наслажденьем ел черный хлеб, один запах которого приводил меня в восторг и
который, по деревенской простоте, давали мне.
Затем умерла Надя -- месяца через два после моей болезни, после Святок.
Святки эти прошли весело. Отец пил, и каждый день, с утра до вечера шло у
нас разливанное море, дом был полон гостей... Мать была счастлива: высшей ее
радостью всегда было то время, когда вся наша семья была в сборе, когда
приезжал на каникулы брат Георгий, а он на Святки приехал. Как вдруг, среди
всего этого веселого безобразия, захворала Надя, перед тем особенно бойко
топавшая по всему дому крепкими ножками и всех восхищавшая своими синими
глазками, криками и смехом. Праздник кончился, гости схлынули, брат уехал, а
она все лежала в забытьи, горела, и в детской было все то же: завешенные
окна, полумрак, свет лампадки... За что, именно ее, радость всего дома,
избрал Бог? Весь дом был угнетен, подавлен, и все-таки никто не чаял, что
этот гнет так внезапно разрешится в некий поздний вечер криком няньки, вдруг
распахнувшей дверь в столовую с дикой вестью, что Надя кончается. Да, это
потрясающее слово -- "кончается" -- раздалось для меня впервые поздним
зимним вечером, в глуши темных снежных полей, в одинокой усадьбе! А ночью,
когда улеглось сумасшедшее смятенье, на время охватившее после того весь
дом, я видел: в зале на столе, в лампадном могильном свете, лежала недвижная
нарядная кукла с ничего не выражающим бескровным личиком и неплотно
закрытыми черными ресницами... Более волшебной ночи не было во всей моей
жизни.
А весной умерла бабушка. Стояли чудесные майские дни, мать сидела возле
раскрытого окна, в {59} черном платье, худая, бледная. Вдруг из-за амбаров
выскочил какой-то незнакомый мужик, верховой, и что-то ей весело крикнул.
Мать широко раскрыла глаза и с легким и как будто тоже радостным
восклицаньем ударила по подоконнику ладонью... Жизнь усадьбы опять была
внезапно и резко нарушена. Опять всюду поднялась какая-то особая суматоха,
-- увы, уже знакомая мне, -- работники кинулись запрягать лошадей, мать и
отец -- одеваться... Нас, детей, они, слава Богу, с собой не взяли...
"XVIII"
Смерть Нади, первая, которую я видел воочию, надолго лишила меня
чувства жизни, -- жизни, которую я только что узнал. Я вдруг понял, что и я
смертей, что и со мной каждую минуту может случиться то дикое, ужасное, что
случилось с Надей, и что вообще все земное, все живое, вещественное,
телесное, непременно подлежит гибели, тленью, той лиловой черноте, которой
покрылись губки Нади к выносу ее из дома. И моя устрашенная и как будто
чем-то глубоко опозоренная, оскорбленная душа устремилась за помощью, за
спасеньем к Богу. Вскоре все мои помыслы и чувства перешли в одно -- в
тайную мольбу к Нему, в непрестанную безмолвную просьбу пощадить меня,