Жизнь Арсеньева



указать путь из той смертной сени, которая простерлась надо мной во всем
мире. Мать страстно молилась день и ночь. Нянька указывала мне то же
убежище:
-- Поусердней надо Богу молиться, деточка. Как же святые-то,
угодники-то молились, постились, мучили себя! О Наденьке грех плакать, за
нее радоваться надо, -- говорила она, плача: -- она теперь в раю, с
ангелами...
И вот я вступил еще в один новый для меня и дивный мир: стал жадно, без
конца читать копеечные жития святых и мучеников, которые стал привозить мне
из города сапожник Павел из Выселок, часто ездивший в город за товаром для
своего ремесла. В избушке Павла всегда пахло не только кожей и кислым клеем,
но и сыростью, плесенью. Так навеки и {61} соединился у меня запах плесени с
теми тоненькими, крупным шрифтом напечатанными книжечками, что я читал и
перечитывал когда-то с таким болезненным восторгом. Этот запах стал даже
навсегда дорогим мне, живо напоминающим ту странную зиму: мои полубезумные,
восторженно-горькие мечты о мучениях первых христиан, об отроковицах,
растерзанных дикими зверями на каких то ристалищах, о царских дочерях,
чистых и прекрасных, как Божьи лилии, обезглавленных от руки собственных
лютых родителей, о горючей пустыне Иорданской, где, прикрывая свою наготу
лишь собственными власами, отросшими до земли, обитала, замаливала свой блуд
в миру, Мария Египетская, о киевских пещерах, где почиют сонмы
страстотерпцев, заживо погребавших себя для слез и непрестанных молитвенных
трудов в подземном мраке, полном по ночам всяких ужасов, искушений и
надругательств от дьявола... Я жил только внутренним созерцаньем этих картин
и образов, отрешился от жизни дома, замкнулся в своем сказочно-святом мире,
упиваясь своими скорбными радостями, жаждой страданий, самоизнурения,
самоистязания. Я пламенно надеялся быть некогда сопричисленным к лику
мучеников и выстаивал целые часы на коленях, тайком заходя в пустые комнаты,
связывал себе из веревочных обрывков нечто вроде власяницы, пил только воду,
ел только черный хлеб...
И длилось это всю зиму. А к весне стало понемногу отходить -- как-то
само собой. Пошли солнечные дни, стало пригревать двойные стекла, по которым
поползли ожившие мухи, -- трудно было не развлекаться ими среди "земных
метаний" и коленопреклонений, уже не дававших прежних, полных и искренних
молитвенных восторгов! Настал апрель, и в один особенно солнечный день стали
вынимать, с треском выдирать сверкающие на солнце зимние рамы, {62} наполняя
весь дом оживленьем, беспорядком, всюду соря сухой замазкой и паклей, а
затем распахнули летние стекла на волю, на свободу, навстречу новой, молодой
жизни, и в комнатах запахло свежим и нежным полевым воздухом, землей, ее
мягкой сыростью, послышался важный и томный крик уже давно прилетевших
грачей... Стали по вечерам причудливо громоздиться на алом, тихо и долго
гаснущем западе синие весенние тучи, стали заводить свои дремотные,
мечтательные и успокоительные трели лягушки на пруду в поле, в медленно
густеющей весенней темноте, обещающей ночью благодатный, теплый дождь... И
опять, опять ласково и настойчиво потянула меня в свои материнские объятия
вечно обманывающая нас земля...

"XIX"

В августе того года я уже носил синий картузик с серебряным значком на
околыше. Просто Алеши не стало, -- те