а вид как у простых козаков и в ней
одна светлица... Вокруг стен, вверху, идут дубовые полки. Густо на них стоят
миски, горшки для трапезы. Есть меж ними и кубки серебряные, и чарки,
оправленные в золото, дарственные и добытые на войне. Ниже висят дорогие
мушкеты, сабли, пищали, копья... Под стеною, внизу, дубовые гладко
вытесанные лавки; возле них, перед лежанкою, висит на веревках, продетых в
кольцо, привинченное к потолку, люлька. Во всей светлице пол гладко убитый и
смазанный глиною. На {53} лавках спит с женою пан Данило, на лежанке старая
прислужница; в люльке тешится и убаюкивается малое дитя; на полу покотом
ночуют молодцы..."
Несравненней всего -- эпилог:
"За пана Степана, князя Семиградского, жило два козака: Иван да
Петро..."
"Страшная месть" пробудила в моей душе то высокое чувство, которое
вложено в каждую душу и будет жить вовеки -- чувство священнейшей законности
возмездия, священнейшей необходимости конечного торжества добра над злом и
предельной беспощадности, с которой в свой срок зло карается.
Это чувство есть несомненная жажда Бога, есть вера в Него. В минуту
осуществленья Его торжества и Его праведной кары оно повергает человека в
сладкий ужас и трепет и разрешается бурей восторга как бы злорадного,
который есть на самом деле взрыв нашей высшей любви и к Богу и к ближнему...
"XVI"
Так начались мои отроческие годы, когда особенно напряженно жил я не
той подлинной жизнью, что окружала меня, а той, в которую она для меня
преображалась, больше же всего вымышленной.
Подлинная жизнь была бедна.
Я родился и рос, повторяю, совсем в чистом поле, которого даже и
представить себе не может европейский человек. Великий простор, без всяких
преград и границ, окружал меня: где в самом деле кончалась наша усадьба и
начиналось это беспредельное поле, с которым сливалась она? Но ведь все-таки
только поле да небо видел я.
Колонии! Я знал только "колониальную" лавку в Рождестве. Для меня все
колониальное заключалось в корице, которой сдабривали на Страстной пасху, да
в черных блестящих рожках, приторный вкус которых я узнал, побывав в
Рождестве на ярмарке, да в ярлыках (херес, мадера) на бутылках в тонких
проволочных сетках, которыми я забавлялся, растягивая их так и этак, и
которых опять стало появляться в нашем доме все больше и больше, потому что
отец опять стал запивать все чаще и чаще. В Рождестве же видел я и высшую
роскошь: в церкви. Для глаза, привыкшего только к хлебам, травам, проселкам,
дегтярным телегам, курным избам, лаптям, посконным рубахам, для уха,
привыкшего к тишине, к пенью жаворонков, к писку цыплят, к кудахтанью кур,
глубокий купол с грозным седовласым Саваофом, простершим длани над
сиреневыми клубами облаков и над своими {55} волнистыми, веющими ризами,
золотой иконостас, образа в золотых окладах, жарко пылающие светлым, золотым
костром, косо и обильно наставленные перед Праздником и друг друга
растопляющие тонкие восковые свечи, громкое и нестройное пенье дьячка и
пономаря, ризы священника и дьякона, возгласы и чтения на языке возвышенном
и не совсем понятном, поклоны и кажденья ладаном, его пряный дым, густо
восходящий из кадила, ловко взлетающего вверх и бряцающего серебряными
цепочками -- все казалось царственным, пышным, торжественно восхищало
душ
одна светлица... Вокруг стен, вверху, идут дубовые полки. Густо на них стоят
миски, горшки для трапезы. Есть меж ними и кубки серебряные, и чарки,
оправленные в золото, дарственные и добытые на войне. Ниже висят дорогие
мушкеты, сабли, пищали, копья... Под стеною, внизу, дубовые гладко
вытесанные лавки; возле них, перед лежанкою, висит на веревках, продетых в
кольцо, привинченное к потолку, люлька. Во всей светлице пол гладко убитый и
смазанный глиною. На {53} лавках спит с женою пан Данило, на лежанке старая
прислужница; в люльке тешится и убаюкивается малое дитя; на полу покотом
ночуют молодцы..."
Несравненней всего -- эпилог:
"За пана Степана, князя Семиградского, жило два козака: Иван да
Петро..."
"Страшная месть" пробудила в моей душе то высокое чувство, которое
вложено в каждую душу и будет жить вовеки -- чувство священнейшей законности
возмездия, священнейшей необходимости конечного торжества добра над злом и
предельной беспощадности, с которой в свой срок зло карается.
Это чувство есть несомненная жажда Бога, есть вера в Него. В минуту
осуществленья Его торжества и Его праведной кары оно повергает человека в
сладкий ужас и трепет и разрешается бурей восторга как бы злорадного,
который есть на самом деле взрыв нашей высшей любви и к Богу и к ближнему...
"XVI"
Так начались мои отроческие годы, когда особенно напряженно жил я не
той подлинной жизнью, что окружала меня, а той, в которую она для меня
преображалась, больше же всего вымышленной.
Подлинная жизнь была бедна.
Я родился и рос, повторяю, совсем в чистом поле, которого даже и
представить себе не может европейский человек. Великий простор, без всяких
преград и границ, окружал меня: где в самом деле кончалась наша усадьба и
начиналось это беспредельное поле, с которым сливалась она? Но ведь все-таки
только поле да небо видел я.
Колонии! Я знал только "колониальную" лавку в Рождестве. Для меня все
колониальное заключалось в корице, которой сдабривали на Страстной пасху, да
в черных блестящих рожках, приторный вкус которых я узнал, побывав в
Рождестве на ярмарке, да в ярлыках (херес, мадера) на бутылках в тонких
проволочных сетках, которыми я забавлялся, растягивая их так и этак, и
которых опять стало появляться в нашем доме все больше и больше, потому что
отец опять стал запивать все чаще и чаще. В Рождестве же видел я и высшую
роскошь: в церкви. Для глаза, привыкшего только к хлебам, травам, проселкам,
дегтярным телегам, курным избам, лаптям, посконным рубахам, для уха,
привыкшего к тишине, к пенью жаворонков, к писку цыплят, к кудахтанью кур,
глубокий купол с грозным седовласым Саваофом, простершим длани над
сиреневыми клубами облаков и над своими {55} волнистыми, веющими ризами,
золотой иконостас, образа в золотых окладах, жарко пылающие светлым, золотым
костром, косо и обильно наставленные перед Праздником и друг друга
растопляющие тонкие восковые свечи, громкое и нестройное пенье дьячка и
пономаря, ризы священника и дьякона, возгласы и чтения на языке возвышенном
и не совсем понятном, поклоны и кажденья ладаном, его пряный дым, густо
восходящий из кадила, ловко взлетающего вверх и бряцающего серебряными
цепочками -- все казалось царственным, пышным, торжественно восхищало
душ