Былое и думы


провинции, в доме, во сне, наяву, везде стоял передо мной
сам император с длинными усами, засмоленными в ниточку, с глазами без
взгляда, с ртом без слов. Не только жандармы, которые по положению своему
немного императоры, мерещились мне Наполеонами, но солдаты, сидельцы,
гарсоны и особенно кондукторы железных дорог и омнибусов. Я только тут, в
Париже 1861 года, перед тем же Hotil d Ville'м, перед кото(456)рым я стоял
полный уважения в 1847 году, перед той же Notre-Dame, на Елисейских полях и
бульварах, понял псалом, в котором царь Давид с льстивым отчаянием жалуется
Иегове, что он не может никуда деться от него, никуда бежать. "В воду,
говорит, - ты там, в землю - ты там, на небо - и подавно". Шел ли я обедать
в Maison d'Or, - Наполеон, в одной из своих ипостасей, обедал через стол и
спрашивал трюфли в салфетке; отправлялся ли я в театр, - он сидел в том же
ряду, да еще другой ходил на сцене. Бежал ли я от него за город, - он шел по
пятам дальше Булонского леса, в сертуке, плотно застегнутом, в усах с круто
нафабренными кончиками. Где же его нет? - На бале в Мабиль? На обедне в
Мадлен? - непременно там и тут.
La revolution s'est faite homme. "Революция воплотилась в человеке" -
была одна из любимых фраз доктринерского жаргона времен Тьера и либеральных
историков луи-филипповских времен - а тут похитрее: "революция и реакция",
порядок и беспорядок, вперед и назад воплотились в одном человеке, и этот
человек, в свою очередь, перевоплотился во всю администрацию, от министров
до сельских сторожей, от сенаторов до деревенских мэров... рассыпался
пехотой, поплыл флотом.
Человек этот не поэт, не пророк, не победитель, не эксцентричность, не
гений, не талант, а холодный, молчаливый, угрюмый, некрасивый, расчетливый,
настойчивый, прозаический господин "средних лет, ни толстый, ни худой". Le
bourgeois буржуазной Франции, l'homme du destin, le neveu du grand homme138
- плебея. Он уничтожает, осредотворяет в себе все резкие стороны
национального характера и все стремления народа, как вершинная точка горы
или пирамиды оканчивает целую гору - ничем.
В 49, в 50 годах я не угадал Наполеона III. Увлекаемый демократической
риторикой, я дурно его оценил. 1861 год был один из самых лучших для
империи; все обстояло благополучно, все уравновесилось, примирилось,
покорилось новому порядку. Оппозиций и смелых мыслей было ровно настолько,
насколько надобно для тени и слегка пряного вкуса. Лабуле очень умно (457)
хвалил Нью-Йорк в пику Парижу, Прево Парадоль - Австрию в пику Франции. По
делу Миреса делали анонимные намеки. Папу было дозволено исподволь ругать,
польскому движению слегка сочувствовать. Были кружки, собиравшиеся
пофрондерствовать, как, бывало, мы собирались в Москве в сороковых годах у
кого-нибудь из старых приятелей. Были даже свои недовольные знаменитости
вроде статских Ермоловых, как Гизо. Остальное все было прибито градом. И
никто не жаловался, отдых еще нравился так, как нравится первая неделя поста
с своим хреном да капустой после семидневного масла и пьянства на масленице.
Кому постное было не по вкусу, того трудно было видеть: он исчезал на
короткое или долгое время и возвращался с исправленным вкусом из Ламбессы
или из Мазаса. Полиция, la grande police, заменившая la grande armee139,
была везде, во всякое время. В литературе - плоский штиль - плохие