Былое и думы


лали в моей жизни бездну вреда и не оставили даже
слабую утеху в сознании ошибки невольной, несознанной; я делал промахи а
contre coeur 68 - вся отрицательная сторона была у меня перед глазами. Я
рассказывал в одной из предыдущих частей мое участие в 13 июне 1849. Это тип
того, о чем я говорю. Ни на одну минуту я не верил в успех 13 июня, я видел
нелепость движенья и его бессилие, народное равнодушие, освирепелость
реакций и мелкий уровень революционеров; я писал об этом и все же пошел на
площадь, смеясь над людьми, которые шли.
Сколькими несчастьями было бы меньше в моей жизни... сколькими ударами,
если б я имел во всех важных случаях силу слушаться самого себя... Меня
упрекали в увлекающемся характере... Увлекался и я, но это не составляет
главного. Отдаваясь по удобовпечатлительности, я тотчас останавливался -
мысль, рефлекция и наблюдательность всегда почти брали верх в теории, но не
в практике. Тут и лежит вся трудность задачи, почему я давал себя вести
noiens-volens 69... Причиной быстрой сговорчивости был ложный стыд, а иногда
и лучшие побуждения - любви, дружбы, снисхождения... но почему же все это
побеждало логику?..
...После похорон Ворцеля - 5 февраля 1857, когда все провожавшие
разбрелись по домам и я, воротившись в свою комнату, сел грустно за свой
письменный стол, мне пришел в голову печальный вопрос: не опустили ли мы в
землю вместе с этим праведником и не схоронили ли с ним все наши отношения с
польской эмиграцией?
Кроткая личность старика, являвшаяся примиряющим началом при
беспрерывно возникавших недоразумениях, исчезла, а недоразумения остались.
Частно, лично мы могли любить того, другого из поляков, быть с ними близкими
- но вообще одинакового пониманья между нами было мало, и оттого отношения
наши были натянуты, добросовестно неоткровенны, мы делали друг другу
уступки, то есть ослабляли сами себя, уменьшали друг в друге чуть ли не
лучшие силы. (341)
Договориться до одинакого пониманья было невозможно. Мы шли с разных
точек - и пути наши только пересекались в общей ненависти к петербургскому
самовластью. Идеал поляков был за ними: они шли к своему прошедшему,
насильственно срезанному, и только оттуда могли продолжать свой путь. У них
была бездна мощей, а у нас - пустые колыбели. Во всех их действиях и во всей
поэзии столько же отчаянья, сколько яркой веры-
Они ищут воскресения мертвых - мы хотим поскорее схоронить своих. Формы
нашего мышления, упованья не те, весь гений наш, весь склад не имеет ничего
сходного. Наше соединение с ними казалось им то mй-sallianceoм, то
рассудочным браком. С нашей стороны было больше искренности, но не больше
глубины, - мы сознавали свою косвенную вину, мы любили их отвагу и уважали
их несокрушимый протест. Что они могли в нас любить? Что уважать? Они
переламывали себя - сближаясь с нами, они делали для нескольких русских
почетное исключение.
В острожной темноте николаевского царствования, сидя назаперти
тюремными товарищами, мы больше сочувствовали друг другу, чем знали. Но
когда окно немного приотворилось, мы догадались, что нас привели по разным
дорогам и что мы разойдемся по разным. После Крымской кампании мы радостно
вздохнули, а их наша радость оскорбила: новый воздух в России им напомнил их
утраты, а не надежды. У нас новое время началось с заносчивых требований, мы
рвали