леннейших частей города, в глухом
переулке Фулама, населенном матовыми, подернутыми чем-то пепельным,
ирландцами и всякими исхудалыми работниками. В этих сырых каменных коридорах
без крыши страшно тихо, звуков почти нет никаких, ни света, ни цвета: люди,
платьи, дома - все полиняло и осунулось, дым и сажа обвели все линии
траурным ободком. По ним не трещат тележки лавочников, развозящих съестные
припасы, не ездят извозчичьи кареты, не кричат разносчики, не лают собаки -
последним решительно нечем питаться... Изредка только выходит какая-нибудь
худая, взъерошенная и покрытая углем кошка, проберется по крыше и подойдет к
трубе погреться, выгибая спину и обличая видом, что внутри дома она
передрогла. (309)
Когда я в первый раз посетил Кельсиева, его не было дома. Очень
молодая, очень некрасивая женщина, худая, лимфатическая, с заплаканными
глазами, сидела у тюфяка, постланного на полу, на котором, весь в лихорадке
и жаре, метался, страдал, умирал ребенок, году или полутора. Я посмотрел на
его лицо и всетомнил предсмертные черты другого ребенка. Это было то же
выражение. Через несколько дней он умер, - другой родился.
Бедность была всесовершеннейшая. Молодая тщедушная женщина, или, лучше,
замужняя девочка, выносила ее геройски и с необычайной простотой. Думать
нельзя было, глядя на ее болезненную, золотушную, слабую наружность, что за
мощь, что за сила преданности обитала в этом хилом теле. Она могла служить
горьким уроком нашим заплечным романистам. Она была, хотела быть тем, что
впоследствии назвали нигилисткой, странно чесала волосы, небрежно одевалась,
много курила, не боялась ни смелых мыслей, ни смелых слов;
она не умилялась перед семейными добродетелями, не говорила о священном
долге, о сладости жертвы, которую совершает ежедневно, и о легости креста,
давившего ее молодые плечи. Она не кокетничала своей борьбой с нуждой, а
делала все - шила и мыла, кормила ребенка, варила мясо и чистила комнату.
Твердым товарищем была она мужу и великой страдалицей сложила голову свою на
дальнем Востоке, следуя за блуждающим, беспокойным бегом своего мужа и
потеряв разом двух последних малюток.
...Поборолся я сначала с Кельсиевым, стараясь его убедить, чтоб он не
отрезывал себе с самого начала, не изведавши жизни изгнанника, пути к
возвращению. Я ему говорил, что надобно прежде узнать нужду на чужбине,
нужду в Англии, особенно в Лондоне; я ему говорил, что в России теперь
дорога всякая сила.
- Что вы будете здесь делать? - спрашивал я его. Кельсиев собирался
всему учиться и обо всем писать; пуще всего хотел он писать о женском
вопросе - о семейном устройстве.
- Пишите прежде, - говорил я ему, - об освобождении крестьян с землей.
Это - первый вопрос, стоящий на дороге.
Но симпатии Кельсиева были не туда обращены. Он действительно принес
мне статью о женском вопросе. (310)
Она была безмерно плоха - Кильсиев посердился, что я ее не напечатал, и
сам благодарил меня за это года два спустя.
Возвращаться он не хотел.
Во что бы ни стало надобно было найти ему работу. За это мы и
принялись. Теологические эксцентричности его нам помогли. Мы достали ему
корректуру св. писания, издаваемого по-русски Лондонским библейским
обществом. Затем передали ему кипу бумаг, полученных нами в разное время, по
части старообрядцев. За издание их и приведение в поряд
переулке Фулама, населенном матовыми, подернутыми чем-то пепельным,
ирландцами и всякими исхудалыми работниками. В этих сырых каменных коридорах
без крыши страшно тихо, звуков почти нет никаких, ни света, ни цвета: люди,
платьи, дома - все полиняло и осунулось, дым и сажа обвели все линии
траурным ободком. По ним не трещат тележки лавочников, развозящих съестные
припасы, не ездят извозчичьи кареты, не кричат разносчики, не лают собаки -
последним решительно нечем питаться... Изредка только выходит какая-нибудь
худая, взъерошенная и покрытая углем кошка, проберется по крыше и подойдет к
трубе погреться, выгибая спину и обличая видом, что внутри дома она
передрогла. (309)
Когда я в первый раз посетил Кельсиева, его не было дома. Очень
молодая, очень некрасивая женщина, худая, лимфатическая, с заплаканными
глазами, сидела у тюфяка, постланного на полу, на котором, весь в лихорадке
и жаре, метался, страдал, умирал ребенок, году или полутора. Я посмотрел на
его лицо и всетомнил предсмертные черты другого ребенка. Это было то же
выражение. Через несколько дней он умер, - другой родился.
Бедность была всесовершеннейшая. Молодая тщедушная женщина, или, лучше,
замужняя девочка, выносила ее геройски и с необычайной простотой. Думать
нельзя было, глядя на ее болезненную, золотушную, слабую наружность, что за
мощь, что за сила преданности обитала в этом хилом теле. Она могла служить
горьким уроком нашим заплечным романистам. Она была, хотела быть тем, что
впоследствии назвали нигилисткой, странно чесала волосы, небрежно одевалась,
много курила, не боялась ни смелых мыслей, ни смелых слов;
она не умилялась перед семейными добродетелями, не говорила о священном
долге, о сладости жертвы, которую совершает ежедневно, и о легости креста,
давившего ее молодые плечи. Она не кокетничала своей борьбой с нуждой, а
делала все - шила и мыла, кормила ребенка, варила мясо и чистила комнату.
Твердым товарищем была она мужу и великой страдалицей сложила голову свою на
дальнем Востоке, следуя за блуждающим, беспокойным бегом своего мужа и
потеряв разом двух последних малюток.
...Поборолся я сначала с Кельсиевым, стараясь его убедить, чтоб он не
отрезывал себе с самого начала, не изведавши жизни изгнанника, пути к
возвращению. Я ему говорил, что надобно прежде узнать нужду на чужбине,
нужду в Англии, особенно в Лондоне; я ему говорил, что в России теперь
дорога всякая сила.
- Что вы будете здесь делать? - спрашивал я его. Кельсиев собирался
всему учиться и обо всем писать; пуще всего хотел он писать о женском
вопросе - о семейном устройстве.
- Пишите прежде, - говорил я ему, - об освобождении крестьян с землей.
Это - первый вопрос, стоящий на дороге.
Но симпатии Кельсиева были не туда обращены. Он действительно принес
мне статью о женском вопросе. (310)
Она была безмерно плоха - Кильсиев посердился, что я ее не напечатал, и
сам благодарил меня за это года два спустя.
Возвращаться он не хотел.
Во что бы ни стало надобно было найти ему работу. За это мы и
принялись. Теологические эксцентричности его нам помогли. Мы достали ему
корректуру св. писания, издаваемого по-русски Лондонским библейским
обществом. Затем передали ему кипу бумаг, полученных нами в разное время, по
части старообрядцев. За издание их и приведение в поряд