а богу, всю жизнь соблюдала посты, и вдруг... что за
пример для них.
Он указывал на прислугу. И бедная старуха снова бросалась на Квас да на
салат.
Сцены эти сильно возмущали меня; иной раз я дерзал вступаться и
напоминал противуположное мнение. Тогда отец мой привставал, снимал с себя
за кисточку бархатную шапочку и, держа ее на воздухе, благодарил меня за
уроки и просил извинить забывчивость, а потом говорил старухе:
- Ужасный век! Мудрено ли, что ты кушаешь скоромное постом, когда дети
учат родителей! Куда мы идем? Подумать страшно! Мы с тобой, по счастью, не
увидим.
После обеда мой отец ложился отдохнуть часа на полтора. Дворня тотчас
рассыпалась по полпивным и по трактирам. В семь часов приготовляли чай; тут
иногда кто-нибудь приезжал, всего чаще Сенатор; это было время отдыха для
нас. Сенатор привозил обыкновенно разные новости и рассказывал их с жаром.
Отец мой показывал вид совершенного невнимания, слушая его: делал серьезную
мину, когда тот был уверен, что морит со смеху, и переспрашивал, как будто
не слыхал, в чем дело, если тот рассказывал что-нибудь поразительное.
Сенатору доставалось и не так, когда он противуречил или был не одного
мнения с меньшим братом, что, впрочем, случалось очень редко; а иногда без
всяких противу-речий, когда мой отец был особенно не в духе. При этих (114)
комикс-трагических сценах, что всего было смешнее, это естественная
запальчивость Сенатора и натянутое, искусственное хладнокровие моего отца.
- Ну, ты сегодня болен, - говорил нетерпеливо Сенатор, хватал шляпу и
бросался вон.
Раз в досаде он не мог отворить двери и толкнул ее, что есть сил,
ногой, говоря: "Что за проклятые двери!"
Мой отец спокойно подошел, отворил дверь в противуположную сторону и
совершенно тихим голосом заметил:
- Дверь эта делает свое дело, она отворяется туда, а вы хотите ее
отворить сюда и сердитесь.
При этом не мешает заметить, что Сенатор был двумя годами старше моего
отца и говорил ему ты, а тот, в качестве меньшего брата, - вы.
После Сенатора отец мой отправлялся в свою спальную, всякий раз
осведомлялся о том, заперты ли ворота, получал утвердительный ответ,
изъявлял некоторое сомнение и ничего не делал, чтобы удостовериться. Тут
начиналась длинная история умываний, примочек, лекарств; камердинер
приготовлял на столике возле постели целый арсенал разных вещей: склянок,
ночников, коробочек. Старик обыкновенно читал с час времени Бурьенна,
"Memorial de S-te Helene" и вообще разные "Записки"; за сим наступала ночь.
Так я оставил в 1834 наш дом, так застал его в 1840, и так все
продолжалось до его кончины в 1846 году.
Лет тридцати, возвратившись из ссылки, я понял, что во многом мой отец
был прав, что он, по несчастию, оскорбительно хорошо знал людей. Но моя ли
была вина, что он и самую истину проповедовал таким возмутительным образом
для юного сердца. Его ум, охлажденный длинной жизнию в кругу людей
испорченных, поставил его en garde 94 противу всех, а равнодушное сердце не
требовало примирения; он так и остался в враждебном отношении со всеми на
свете.
Я его застал в 1839, а еще больше в 1842, слабым и уже действительно
больным, Сенатор умер, пустота около него была еще больше, даже и камердинер
был другой, но он сам был тот же, одни физические силы изменили, тот же злой
ум, та же память, он так же в
пример для них.
Он указывал на прислугу. И бедная старуха снова бросалась на Квас да на
салат.
Сцены эти сильно возмущали меня; иной раз я дерзал вступаться и
напоминал противуположное мнение. Тогда отец мой привставал, снимал с себя
за кисточку бархатную шапочку и, держа ее на воздухе, благодарил меня за
уроки и просил извинить забывчивость, а потом говорил старухе:
- Ужасный век! Мудрено ли, что ты кушаешь скоромное постом, когда дети
учат родителей! Куда мы идем? Подумать страшно! Мы с тобой, по счастью, не
увидим.
После обеда мой отец ложился отдохнуть часа на полтора. Дворня тотчас
рассыпалась по полпивным и по трактирам. В семь часов приготовляли чай; тут
иногда кто-нибудь приезжал, всего чаще Сенатор; это было время отдыха для
нас. Сенатор привозил обыкновенно разные новости и рассказывал их с жаром.
Отец мой показывал вид совершенного невнимания, слушая его: делал серьезную
мину, когда тот был уверен, что морит со смеху, и переспрашивал, как будто
не слыхал, в чем дело, если тот рассказывал что-нибудь поразительное.
Сенатору доставалось и не так, когда он противуречил или был не одного
мнения с меньшим братом, что, впрочем, случалось очень редко; а иногда без
всяких противу-речий, когда мой отец был особенно не в духе. При этих (114)
комикс-трагических сценах, что всего было смешнее, это естественная
запальчивость Сенатора и натянутое, искусственное хладнокровие моего отца.
- Ну, ты сегодня болен, - говорил нетерпеливо Сенатор, хватал шляпу и
бросался вон.
Раз в досаде он не мог отворить двери и толкнул ее, что есть сил,
ногой, говоря: "Что за проклятые двери!"
Мой отец спокойно подошел, отворил дверь в противуположную сторону и
совершенно тихим голосом заметил:
- Дверь эта делает свое дело, она отворяется туда, а вы хотите ее
отворить сюда и сердитесь.
При этом не мешает заметить, что Сенатор был двумя годами старше моего
отца и говорил ему ты, а тот, в качестве меньшего брата, - вы.
После Сенатора отец мой отправлялся в свою спальную, всякий раз
осведомлялся о том, заперты ли ворота, получал утвердительный ответ,
изъявлял некоторое сомнение и ничего не делал, чтобы удостовериться. Тут
начиналась длинная история умываний, примочек, лекарств; камердинер
приготовлял на столике возле постели целый арсенал разных вещей: склянок,
ночников, коробочек. Старик обыкновенно читал с час времени Бурьенна,
"Memorial de S-te Helene" и вообще разные "Записки"; за сим наступала ночь.
Так я оставил в 1834 наш дом, так застал его в 1840, и так все
продолжалось до его кончины в 1846 году.
Лет тридцати, возвратившись из ссылки, я понял, что во многом мой отец
был прав, что он, по несчастию, оскорбительно хорошо знал людей. Но моя ли
была вина, что он и самую истину проповедовал таким возмутительным образом
для юного сердца. Его ум, охлажденный длинной жизнию в кругу людей
испорченных, поставил его en garde 94 противу всех, а равнодушное сердце не
требовало примирения; он так и остался в враждебном отношении со всеми на
свете.
Я его застал в 1839, а еще больше в 1842, слабым и уже действительно
больным, Сенатор умер, пустота около него была еще больше, даже и камердинер
был другой, но он сам был тот же, одни физические силы изменили, тот же злой
ум, та же память, он так же в