о современном человеке. Сколько
страданий, сколько лишений, слез... и сколько пустоты, сколько узкости,
какая бедность умственных сил, запасов, понимания, какое упорство в раздоре
и мелкость в самолюбии...
С одной стороны люди простые, инстинктом и сердцем понявшие дело
революции и приносящие ему наибольшую жертву, которую человек может
принести, - добровольную нищету, составляют небольшую кучку праведников. С
другой - эти худо прикрытые затаенные самолюбия, для которых революция была
служба, position sociale 29, и которые сорвались в эмиграцию, не достигнув
места; потом всякие фанатики, мономаны всех мономаний, сумасшедшие всех
сумасшествий; в силу этого нервного, натянутого, раздраженного состояния -
верчение столов наделало в эмиграции страшное количество жертв; кто не
вертел столов - от Виктора Гюго и Ледрю-Роллена до Квирика Филопанти,
который пошел дальше... и узнавал все, что человек делал лет тысячу тому
назад?..
Притом ни шагу вперед. Они, как придворные версальские часы, показывают
один час, час, в который умер король... и их, как версальские часы, забыли
перевести со времени смерти Людовика XV. Они показывают одно событие, одну
кончину какого-нибудь события. Об нем они говорят, об нем думают, к нему
возвращаются. Встречая тех же людей, те же группы месяцев через пять-шесть,
года через два-три, становится страшно - те же споры продолжаются, те же
личности и упреки, только морщин, нарезанных нищетою, лишениями, - больше;
сертуки, пальто - вытерлись; больше седых волос, и все вместе старее,
костлявее, сумрачнее... а речи все те же и те же!
Революция у них остается, как в девяностых годах, - метафизикой
общественного быта, но тогдашней наивной страсти к борьбе, которая давала
резкий колорит самым тощим всеобщностям и тело сухим линиям их политического
сруба, - у них нет и не может быть, всеобщности и отвлеченные понятия тогда
были радостной новостью, откровением. В конце XVIII столетия люди в первый
раз не в книге, а на самом деле начали освобож(25)даться от рокового,
таинственно тяготевшего мира теологической истории и пытались весь
гражданский быт, выросший помимо сознания и воли, основать на сознательном
понимании. В попытке разумного государства, как в попытке религии разума,
была в 1793 могучая, титаническая поэзия, которая принесла свое, но с тем
вместе выветрилась и оскудела в последние шестьдесят лет. Наши наследники
титанов этого не замечают. Они, как монахи Афонской горы, которые занимаются
своим, ведут те же речи, которые вели во время Златоуста, и продолжают
жизнь, давно задвинутую турецким владычеством, которое само уж приходит к
концу... собираясь в известные дни поминать известные события, в том же
порядке, с теми же молитвами.
Другой тормоз, останавливающий эмиграции, состоит в отстаивании себя
друг против друга; это страшно убивает внутренную работу и всякий
добросовестный труд. Объективной цели у них нет, все партии упрямо
консервативны, движение вперед им кажется слабостью, чуть не бегством; стал
под знамя, так стой под ним, хотя бы со временем и разглядел, что цвета не
совсем такие, как казались.
Так идут годы - исподволь все меняется около них. Там, где были сугробы
снега, - растет трава, вместо кустарника - лес, вместо леса - одни пни...
они ничего не замечают. Некоторые выходы совсем о
страданий, сколько лишений, слез... и сколько пустоты, сколько узкости,
какая бедность умственных сил, запасов, понимания, какое упорство в раздоре
и мелкость в самолюбии...
С одной стороны люди простые, инстинктом и сердцем понявшие дело
революции и приносящие ему наибольшую жертву, которую человек может
принести, - добровольную нищету, составляют небольшую кучку праведников. С
другой - эти худо прикрытые затаенные самолюбия, для которых революция была
служба, position sociale 29, и которые сорвались в эмиграцию, не достигнув
места; потом всякие фанатики, мономаны всех мономаний, сумасшедшие всех
сумасшествий; в силу этого нервного, натянутого, раздраженного состояния -
верчение столов наделало в эмиграции страшное количество жертв; кто не
вертел столов - от Виктора Гюго и Ледрю-Роллена до Квирика Филопанти,
который пошел дальше... и узнавал все, что человек делал лет тысячу тому
назад?..
Притом ни шагу вперед. Они, как придворные версальские часы, показывают
один час, час, в который умер король... и их, как версальские часы, забыли
перевести со времени смерти Людовика XV. Они показывают одно событие, одну
кончину какого-нибудь события. Об нем они говорят, об нем думают, к нему
возвращаются. Встречая тех же людей, те же группы месяцев через пять-шесть,
года через два-три, становится страшно - те же споры продолжаются, те же
личности и упреки, только морщин, нарезанных нищетою, лишениями, - больше;
сертуки, пальто - вытерлись; больше седых волос, и все вместе старее,
костлявее, сумрачнее... а речи все те же и те же!
Революция у них остается, как в девяностых годах, - метафизикой
общественного быта, но тогдашней наивной страсти к борьбе, которая давала
резкий колорит самым тощим всеобщностям и тело сухим линиям их политического
сруба, - у них нет и не может быть, всеобщности и отвлеченные понятия тогда
были радостной новостью, откровением. В конце XVIII столетия люди в первый
раз не в книге, а на самом деле начали освобож(25)даться от рокового,
таинственно тяготевшего мира теологической истории и пытались весь
гражданский быт, выросший помимо сознания и воли, основать на сознательном
понимании. В попытке разумного государства, как в попытке религии разума,
была в 1793 могучая, титаническая поэзия, которая принесла свое, но с тем
вместе выветрилась и оскудела в последние шестьдесят лет. Наши наследники
титанов этого не замечают. Они, как монахи Афонской горы, которые занимаются
своим, ведут те же речи, которые вели во время Златоуста, и продолжают
жизнь, давно задвинутую турецким владычеством, которое само уж приходит к
концу... собираясь в известные дни поминать известные события, в том же
порядке, с теми же молитвами.
Другой тормоз, останавливающий эмиграции, состоит в отстаивании себя
друг против друга; это страшно убивает внутренную работу и всякий
добросовестный труд. Объективной цели у них нет, все партии упрямо
консервативны, движение вперед им кажется слабостью, чуть не бегством; стал
под знамя, так стой под ним, хотя бы со временем и разглядел, что цвета не
совсем такие, как казались.
Так идут годы - исподволь все меняется около них. Там, где были сугробы
снега, - растет трава, вместо кустарника - лес, вместо леса - одни пни...
они ничего не замечают. Некоторые выходы совсем о