Былое и думы


а во мне мои политические стремления, пророчила мне
необыкновенную будущность, славу, -и я с ребячьим самолюбием верил ей, что я
будущий "Брут или Фабриций".
Мне одному она доверила тайну любви к одному офицеру Александрийского
гусарского полка, в черном ментике и в черном долмане; это была
действительная тайна, потому что и сим гусар никогда не подозревал, командуя
своим эскадроном, какой чистый огонек теплился для него в груди
восьмнадцатилетней девушки. Не знаю, завидовал ли я его судьбе, - вероятно,
немножко, - но я был горд тем, что она избрала меня своим поверенным, и
воображал (по Вертеру), что это одна из тех трагических страстей, которая
будет иметь великую развязку, сопровождаемую самоубийством, ядом и кинжалом;
мне даже приходило в голову идти к нему и все рассказать.
Кузина привезла из Корчевы воланы, в один из воланов была воткнута
булавка, и она никогда не играла другим, н всякий раз, когда он попадался
мне или кому-нибудь, брала его, говоря, что она очень к нему привыкла. Демон
espieglerie 59, который всегда был моим злым искусителем, наустил меня
переменить булавку, то есть воткнуть ее в другой волан. Шалость вполне
удалась: кузина постоянно брала тот, в котором была булавка. Недели через
две я ей сказал; она переменилась в лице, залилась слезами и ушла к себе в
комнату. Я был испуган, несчастен и, подождав с полчаса, отправился к ней;
комната была заперта, я просил отпереть дверь, кузина не пускала, говорила,
что она больна, что я не друг ей, а бездушный мальчик. Я написал ей записку,
умолял простить меня; после чая мы помирились, я у ней поцеловал руку, она
обняла меня и тут объяснила всю важность дела. Год тому назад гусар обедал у
них и после обеда играл с ней в волан, - его-то волан и был отмечен. Меня
угрызала совесть, я думал, что я сделал истинное святотатство.
Кузина оставалась до октября месяца. Отец звал ее назад и обещал через
год отпустить ее к нам в Васильевское. Мы с ужасом ждали разлуки, и вот
одним осенним (83) днем приехала за ней бричка, и горничная ее понесла
класть кузовки и картоны, наши люди уложили всяких дорожных припасов на
целую неделю, толпились у подъезда и прощались. Крепко обнялись мы, - она
плакала, и я плакал, бричка выехала на улицу, повернула в переулок возле
того самого места, где продавали гречневики и гороховый кисель, и исчезла; я
походил по двору - так что-то холодно и дурно, взошел в свою комнату - и там
будто пусто и холодно, принялся готовить урок Ивану Евдокимовичу, а сам
думал - где-то теперь кибитка, проехала заставу или нет?
Одно меня утешало - в будущем июне вместе в Васильевском!
Для меня деревня была временем воскресения, я страстно любил
деревенскую жизнь. Леса, поля и воля вольная - все это мне было так ново,
выросшему в хлопках, за каменными стенами, не смея выйти ни под каким
предлогом за ворота без спроса и без сопровождения лакея...
"Едем мы нынешний год в Васильевское или нет?" Вопрос этот сильно
занимал меня с весны. Отец мой всякий раз говорил, что в этом году он уедет
рано, что ему хочется видеть, как распускается лист, и никогда не мог
собраться прежде июля. Иной год он так опаздывал, что мы совсем не ездили. В
деревню писал он всякую зиму, чтоб дом был готов и протоплен, но это
делалось больше по глубоким политическим соображениям, нежели сер