Былое и думы


. (а
теперь печатаю явно!)
Разумеется, что и чтение мое переменилось. Политика вперед, а главное -
история революции; я ее знал только по рассказам m-me Прово. В подвальной
библиотеке открыл я какую-то историю девяностых годов, писанную роялистом.
Она была до того пристрастна, что даже я, четырнадцати лет, ей не поверил.
Слышал я мельком от старика Бушо, что он во время революции был в Париже,
мне очень хотелось расспросить его; но Бушо был человек суровый и угрюмый, с
огромным носом и очками; он никогда не пускался в излишние разговоры со
мной, спрягал глаголы, диктовал примеры, бранил меня и уходил, опираясь на
толстую сучковатую палку.
- Зачем, - спросил я его середь урока, - казнили Людвика XVI?
Старик посмотрел на меня, опуская одну седую бровь и поднимая другую,
поднял очки на лоб, как забрало, вынул огромный синий носовой платок и,
утирая им нос, с важностью сказал:
- Parce quil a ete traitre a la patrie 54.
- Если б вы были между судьями, вы подписали бы приговор?
- Обеими руками.
Этот урок стоил всяких субжонктивов 55; для меня было довольно: ясное
дело, что поделом казнили короля. Старик Бушо не любил меня и считал пустым
шалуном за то, что я дурно приготовлял уроки, он часто говаривал: "Из вас
ничего не выйдет", но когда заметил мою симпатию к его идеям regicides 56,
он сменил гнев на милость, прощал ошибки и рассказывал эпизоды 93 года и как
он уехал из Франции, когда "развратные и плуты" взяли верх. Он с тою же
важностию, не улыбаясь, оканчивал урок, но уже снисходительно говорил: (78)
- Я, право, думал, что из вас ничего не выйдет, но ваши благородные
чувства спасут вас.
К этим педагогическим поощрениям и симпатиям вскоре присовокупилась
симпатия более теплая и имевшая сильное влияние на меня.
В небольшом городке Тверской губернии жила внучка старшего брата, моего
отца. Я ее знал с самых детских лег, но виделись мы редко; она приезжала раз
в год яа святки или об масленицу погостить в Москву с своей теткой. Тем не
менее мы сблизились. Она была лет пять старше меня, но так мала ростом и
моложава, что ее можно было еще считать моей ровесницей. Я ее полюбил за то
особенно, что она первая стала обращаться со мной по-человечески, то есть не
удивлялась беспрестанно тому, что я вырос, не спрашивала, чему учусь и
хорошо ли учусь, хочу ли в военную службу и в какой полк, а говорила со мной
так как люди вообще говорят между собой, ее оставляя, впрочем, докторальный
авторитет, который девушки любят сохранять над мальчиками несколько лет
моложе их.
Мы переписывались, и очень, с 1824 года, но письма - это опять перо и
бумага, опять учебный стол-с чернильными пятнами я иллюстрациями,
вырезанными перочинным ножом; мне хотелось ее видеть, говорить с ней о новых
идеях - и потому можно себе представить, с каким восторгом я услышал, что
кузина приедет в феврале (1826) и будет у нас гостить несколько месяцев. Я
на своем столе нацарапал числа до ее приезда и смарывал прошедшие, иногда
намеренно забывая дни три, чтоб иметь удовольствие разом вымарать побольше,
и все-таки время тянулось очень долго, потом и срок прошел, и новый был
назначен, и тот прошел, как всегда бывает.
Мы сидели раз вечером с Иваном Евдокимовичем в моей учебной комнате, и
Иван Евдокимович, по обыкновению запивая кислыми щами всякое предложение,
толковал о "гексаметре", страшно рубя на стопы голо