, слуга беспрестанно подчищает за ней. Он должен взять на себя
все мелкие неудобства жизни, все грязные, все скучные ее стороны. На него
надевают ливрею, чтоб показать, что он не сам, а чей-то. Он ухаживает за
человеком вдвое больше здоровым, чем он сам, он должен ступать в грязь, чтоб
тот сухо прошел, он должен мерзнуть, чтоб тому было тепло.
Ротшильд не делает нищего ирландца свидетелем своего лукулловского
обеда, он его не посылает наливать двадцати человекам Clos de Vougeot с
подразумеваемым замечанием, что если он нальет себе, то его прогонят как
вора. Наконец, ирландец тем уже счастливее комнатного раба, что он не знает,
какие есть мягкие кровати и пахучие вины.
Матвею было лет пятнадцать, когда он перешел ко мне от Зонненберга. С
ним я жил в ссылке, с ним во Владимире; он нам служил в то время, когда мы
были без денег. Он, как нянька, ходил за Сашей, наконец, он имел ко мне
безграничное доверие и слепую преданность, которые шли из пониманья, что я
не в самом деле барин. Его отношение ко мне больше походило на то, которое
встарь бывало между учениками итальянских художников и их maestri 58. Я
часто был им недоволен, но вовсе не как слугой... я печально смотрел на его
будущность; чувствуя тягость своего положения, страдая об этом, он ничего не
делал, чтоб выйти из него. В его лета, если б он хотел заниматься, он мог бы
начать новую жизнь; но для этого-то и надобен был постоянный, настойчивый
труд, часто скучный, часто детский. Его чтение ограничивалось романами и
стихами; он их понимал, ценил, иногда очень верно, но серьезные книга его
утомляли. Он медленно и плохо считал, дурно и нечетко писал. Сколько я ни
настаивал, чтоб он занялся арифметикой и чистописанием, не мог дойти до
этого: вместо, русской грамматики он брался то за французскую азбуку, то за
немецкие диалоги, разумеется, это было потерянное время и только
обескураживало его. Я его сильно бранил за это, он огорчался, иногда плакал,
говорил, что он несчастный человек, что ему учиться поздно, и доходил иногда
до такого отчаяния, что желал умереть, бросал все занятия и недели, месяцы
проводил в скуке и праздности. (95)
С посредственными способностями, без большого размаха можно было бы еще
сладить. Но, по несчастию, у этих психически тонко развитых, но мягких натур
большею частию сила тратится на то, чтоб ринуться вперед, а на то, чтоб
продолжать путь, ее и нет. Издали образование, развитие представляются им с
своей поэтической стороны, ее-то они и хотели бы захватить, забывая, что им
недостает всей технической части дела - doigte 59, без которого инструмент
все-таки не покоряется.
Часто спрашивал я себя, не ядовитый ли дар для него его полуразвитие?
Что-то ждет его в будущем?
Судьба разрубила гордиев узел!
Бедный Матвей! К тому же и самые похороны его были окружены, при всем
подавляющем, угрюмом характере, скверной обстановкой и притом совершенно
отечественной.
К полудню приехали становой и писарь, с ними явился и наш сельский
священник, горький пьяница и старый старик. Они освидетельствовали тело,
взяли допросы и сели в зале писать. Поп, ничего не писавший и ничего не
читавший, надел на нос большие серебряные очки и сидел молча, вздыхая, зевая
и крестя рот, потом вдруг обратился к старосте и, сделавши движение, как
будто нестерпимо болит поясница, спросил его:
- А что, Савелий Гаврилович, зак
все мелкие неудобства жизни, все грязные, все скучные ее стороны. На него
надевают ливрею, чтоб показать, что он не сам, а чей-то. Он ухаживает за
человеком вдвое больше здоровым, чем он сам, он должен ступать в грязь, чтоб
тот сухо прошел, он должен мерзнуть, чтоб тому было тепло.
Ротшильд не делает нищего ирландца свидетелем своего лукулловского
обеда, он его не посылает наливать двадцати человекам Clos de Vougeot с
подразумеваемым замечанием, что если он нальет себе, то его прогонят как
вора. Наконец, ирландец тем уже счастливее комнатного раба, что он не знает,
какие есть мягкие кровати и пахучие вины.
Матвею было лет пятнадцать, когда он перешел ко мне от Зонненберга. С
ним я жил в ссылке, с ним во Владимире; он нам служил в то время, когда мы
были без денег. Он, как нянька, ходил за Сашей, наконец, он имел ко мне
безграничное доверие и слепую преданность, которые шли из пониманья, что я
не в самом деле барин. Его отношение ко мне больше походило на то, которое
встарь бывало между учениками итальянских художников и их maestri 58. Я
часто был им недоволен, но вовсе не как слугой... я печально смотрел на его
будущность; чувствуя тягость своего положения, страдая об этом, он ничего не
делал, чтоб выйти из него. В его лета, если б он хотел заниматься, он мог бы
начать новую жизнь; но для этого-то и надобен был постоянный, настойчивый
труд, часто скучный, часто детский. Его чтение ограничивалось романами и
стихами; он их понимал, ценил, иногда очень верно, но серьезные книга его
утомляли. Он медленно и плохо считал, дурно и нечетко писал. Сколько я ни
настаивал, чтоб он занялся арифметикой и чистописанием, не мог дойти до
этого: вместо, русской грамматики он брался то за французскую азбуку, то за
немецкие диалоги, разумеется, это было потерянное время и только
обескураживало его. Я его сильно бранил за это, он огорчался, иногда плакал,
говорил, что он несчастный человек, что ему учиться поздно, и доходил иногда
до такого отчаяния, что желал умереть, бросал все занятия и недели, месяцы
проводил в скуке и праздности. (95)
С посредственными способностями, без большого размаха можно было бы еще
сладить. Но, по несчастию, у этих психически тонко развитых, но мягких натур
большею частию сила тратится на то, чтоб ринуться вперед, а на то, чтоб
продолжать путь, ее и нет. Издали образование, развитие представляются им с
своей поэтической стороны, ее-то они и хотели бы захватить, забывая, что им
недостает всей технической части дела - doigte 59, без которого инструмент
все-таки не покоряется.
Часто спрашивал я себя, не ядовитый ли дар для него его полуразвитие?
Что-то ждет его в будущем?
Судьба разрубила гордиев узел!
Бедный Матвей! К тому же и самые похороны его были окружены, при всем
подавляющем, угрюмом характере, скверной обстановкой и притом совершенно
отечественной.
К полудню приехали становой и писарь, с ними явился и наш сельский
священник, горький пьяница и старый старик. Они освидетельствовали тело,
взяли допросы и сели в зале писать. Поп, ничего не писавший и ничего не
читавший, надел на нос большие серебряные очки и сидел молча, вздыхая, зевая
и крестя рот, потом вдруг обратился к старосте и, сделавши движение, как
будто нестерпимо болит поясница, спросил его:
- А что, Савелий Гаврилович, зак