самоотверженной улыбкой склонялась она перед неотвратимым, без
романтического ропота, без личной строптивости и без кичливого удовольствия,
с другой стороны.
Не в книге к книгой освободилась она, а ясновидением и жизнью. Неважные
испытания, горькие столкновения, которые для многих прошли бы бесследно,
провели сильные бразды в ее душе и были достаточным поводом внутренней
глубокой работы. Довольно было легкого намека, чтоб от последствия к
последствию она доходила до того безбоязненного пониманья истины, которое
тяжело ложится и на мужскую грудь. Она грустно расставалась с своим
иконостасом, в котором стояло так много заветных святынь, облитых слезами
печали и радости; она покидала их, не краснея, как краснеют большие девочки
своей вчерашней куклы. Она не отвернулась от них, она их уступила с болью,
зная, что она станет от этого беднее, беззащитнее, что кроткий свет
мерцающих лампад заменится серым рассветом, что она дружится с суровыми,
равнодушными силами, глухими к лепету молитвы, глухими к загробным
упованиям. Она тихо отняла их от груди, как умершее дитя, и тихо опустила их
в гроб, уважая в них прошлую жизнь, поэзию, данную ими, их утешения в иные
минуты. Она и после не любила холодно касаться до них, так, как мы минуем
без нужды ступать на земляную насыпь могилы.
При этой сильной внутренней работе, при этой ломке и перестройке всех
убеждений явилась естественная потребность отдыха и одиночества.
Мы уехали в подмосковную моего отца.
И как только мы очутились одни, окруженные деревьями и полями, - мы
широко вздохнули и опять светло взглянули на жизнь. Мы жили в деревне до
поздней осени. (90)
Изредка приезжали гости из Москвы, К гостил с месяц, все друзья
явились к 26 августа; потом опять тишина, тишина и лес, и поля - и никого,
кроме нас.
Уединенное Покровское, потерянное в огромных лесных дачах, имело
совершенно другой характер, гораздо больше серьезный, чем весело брошенное
на берегу Москвы-реки Васильевское с своими деревнями. Разница эта даже была
заметна между крестьянами. Покровские мужички, задвинутые лесами, меньше
васильевских походили на подмосковенных, несмотря на то, что жили двадцатью
верстами ближе к Москве. Они были тише, проще и чрезвычайно тесно сжились
между собой. Мой отец переселил в Покровское одну богатую крестьянскую семью
из Васильевского, но они никогда не считали эту семью на принадлежащую к их
селу и называли их "посельщиками".
С Покровским я тоже был тесно соединен всем детством, там я бывал даже
таким ребенком, что и не помню, а потом с 1821 года почти всякое лето,
отправляясь в Васильевское или из Васильевского, мы заезжали туда на
несколько дней. Там жил старик Кашенцов, разбитый параличом, в опале с 1813
года, и мечтал увидеть своего барина с кавалериями и регалиями; там жил и
умер потом, в холеру 1831, почтенный седой староста с брюшком, Василий
Яковлев, которого я помнил во все свои возрасты и во все цвета его бороды,
сперва темно-русой, потом совершенно седой; там был молочный брат мой
Никифор, гордившийся тем, что для меня отняли молоко его матери, умершей
впоследствии в доме умалишенных...
Небольшое село из каких-нибудь двадцати или двадцати пяти дворов стояло
в некотором расстоянии от довольно большого господского дома. С одной
стороны был расчищенный и обнесенный решеткой полукругл
романтического ропота, без личной строптивости и без кичливого удовольствия,
с другой стороны.
Не в книге к книгой освободилась она, а ясновидением и жизнью. Неважные
испытания, горькие столкновения, которые для многих прошли бы бесследно,
провели сильные бразды в ее душе и были достаточным поводом внутренней
глубокой работы. Довольно было легкого намека, чтоб от последствия к
последствию она доходила до того безбоязненного пониманья истины, которое
тяжело ложится и на мужскую грудь. Она грустно расставалась с своим
иконостасом, в котором стояло так много заветных святынь, облитых слезами
печали и радости; она покидала их, не краснея, как краснеют большие девочки
своей вчерашней куклы. Она не отвернулась от них, она их уступила с болью,
зная, что она станет от этого беднее, беззащитнее, что кроткий свет
мерцающих лампад заменится серым рассветом, что она дружится с суровыми,
равнодушными силами, глухими к лепету молитвы, глухими к загробным
упованиям. Она тихо отняла их от груди, как умершее дитя, и тихо опустила их
в гроб, уважая в них прошлую жизнь, поэзию, данную ими, их утешения в иные
минуты. Она и после не любила холодно касаться до них, так, как мы минуем
без нужды ступать на земляную насыпь могилы.
При этой сильной внутренней работе, при этой ломке и перестройке всех
убеждений явилась естественная потребность отдыха и одиночества.
Мы уехали в подмосковную моего отца.
И как только мы очутились одни, окруженные деревьями и полями, - мы
широко вздохнули и опять светло взглянули на жизнь. Мы жили в деревне до
поздней осени. (90)
Изредка приезжали гости из Москвы, К гостил с месяц, все друзья
явились к 26 августа; потом опять тишина, тишина и лес, и поля - и никого,
кроме нас.
Уединенное Покровское, потерянное в огромных лесных дачах, имело
совершенно другой характер, гораздо больше серьезный, чем весело брошенное
на берегу Москвы-реки Васильевское с своими деревнями. Разница эта даже была
заметна между крестьянами. Покровские мужички, задвинутые лесами, меньше
васильевских походили на подмосковенных, несмотря на то, что жили двадцатью
верстами ближе к Москве. Они были тише, проще и чрезвычайно тесно сжились
между собой. Мой отец переселил в Покровское одну богатую крестьянскую семью
из Васильевского, но они никогда не считали эту семью на принадлежащую к их
селу и называли их "посельщиками".
С Покровским я тоже был тесно соединен всем детством, там я бывал даже
таким ребенком, что и не помню, а потом с 1821 года почти всякое лето,
отправляясь в Васильевское или из Васильевского, мы заезжали туда на
несколько дней. Там жил старик Кашенцов, разбитый параличом, в опале с 1813
года, и мечтал увидеть своего барина с кавалериями и регалиями; там жил и
умер потом, в холеру 1831, почтенный седой староста с брюшком, Василий
Яковлев, которого я помнил во все свои возрасты и во все цвета его бороды,
сперва темно-русой, потом совершенно седой; там был молочный брат мой
Никифор, гордившийся тем, что для меня отняли молоко его матери, умершей
впоследствии в доме умалишенных...
Небольшое село из каких-нибудь двадцати или двадцати пяти дворов стояло
в некотором расстоянии от довольно большого господского дома. С одной
стороны был расчищенный и обнесенный решеткой полукругл