е предметы,
вроде химической номенклатуры. Все отвлеченное ему решительно не удавалось,
но он с величайшим ожесточением возился с метафизикой.
Неосторожный, невоздержный на язык, он беспрестанно делал ошибки;
увлекаемый первым впечатлением, которое у него было рыцарски благородно, он
вдруг вспоминал свое положение и сворачивал с полдороги. Эти дипломатические
контрмарши ему удавались еще меньше метафизики и номенклатуры; и он,
заступив за одну постромку, заступал за две, за три, стараясь выправиться.
Его бранили за это; люди так поверхностны и невнимательны, что они больше
смотрят на слова, чем на действия, и отдельным ошибкам дают больше веса, чем
совокупности всего характера. Что тут винить с натянутой регуловской точки
зрения человека, - надобно винить грустную среду, в которой всякое
благородное чувство передается, как контрабанда, под полой да затворивши
двери; а сказал слово громко - так день целый и думаешь, скоро ли придет
полиция...
Обед был большой. Мне пришлось сидеть возле генерала Раевского, брата
жены Орлова. Раевский был тоже в опале с 14 декабря; сын знаменитого Н. Н.
Раевского, он мальчиком четырнадцати лет находился с своим братом под
Бородиным возле отца; впоследствии он умер от ран на Кавказе. Я рассказал
ему об Огареве и спросил, может ли и захочет ли Орлов что-нибудь сделать?
Лицо Раевского подернулось облаком, но это было не выражение плаксивого
самосохранения, которое я видел утром, а какая-то смесь горьких воспоминаний
и отвращения.
- Тут нет места хотеть или не хотеть, - отвечал он, - только я
сомневаюсь, чтоб Орлов мог много сделать; после обеда пройдите в кабинет, я
его приведу к (184) вам. Так вот, - прибавил он, помолчав, - и ваш черед
пришел; этот омут всех утянет.
Расспросивши меня, Орлов написал письмо к князю Голицыну, прося его
свиданья.
- Князь, - сказал он мне, - порядочный человек; если он ничего не
сделает, то скажет по крайней мере правду.
Я на другой день поехал за ответом. Князь Голицын сказал, что Огарев
арестован по высочайшему повелению, что назначена следственная комиссия и
что матерьяльным поводом был какой-то пир 24 июня, на котором пели
возмутительные песни. Я ничего не мог понять. В этот день были именины моего
отца; я весь день был дома, и Огарев был у нас.
С тяжелым сердцем оставил я Орлова; и ему было нехорошо; когда я ему
подал руку, он встал, обнял меня, крепко прижал к широкой своей груди и
поцеловал.
Точно будто он чувствовал, что мы расстаемся надолго.
Я его видел с тех пор один раз, ровно через шесть лет. Он угасал.
Болезненное выражение, задумчивость и какая-то новая угловатость лица
поразили меня; он был печален, чувствовал свое разрушение, знал расстройство
дел - и не видел выхода. Месяца через два он умер; кровь свернулась в его
жилах.
...В Люцерне есть удивительный памятник; он сделан Торвальдсеном в
дикой скале. В впадине лежит умирающий лев; он ранен насмерть, кровь
струится из раны, в которой торчит обломок стрелы; он положил молодецкую
голову на лапу, он стонет, его взор выражает нестерпимую боль; кругом пусто,
внизу пруд; все это задвинуто горами, деревьями, зеленью; прохожие идут, не
догадываясь, что тут умирает царственный зверь.
Раз как-то, долго сидя на скамье против каменного страдальца, я вдруг
вспомнил мое последнее посещение Орлова...
вроде химической номенклатуры. Все отвлеченное ему решительно не удавалось,
но он с величайшим ожесточением возился с метафизикой.
Неосторожный, невоздержный на язык, он беспрестанно делал ошибки;
увлекаемый первым впечатлением, которое у него было рыцарски благородно, он
вдруг вспоминал свое положение и сворачивал с полдороги. Эти дипломатические
контрмарши ему удавались еще меньше метафизики и номенклатуры; и он,
заступив за одну постромку, заступал за две, за три, стараясь выправиться.
Его бранили за это; люди так поверхностны и невнимательны, что они больше
смотрят на слова, чем на действия, и отдельным ошибкам дают больше веса, чем
совокупности всего характера. Что тут винить с натянутой регуловской точки
зрения человека, - надобно винить грустную среду, в которой всякое
благородное чувство передается, как контрабанда, под полой да затворивши
двери; а сказал слово громко - так день целый и думаешь, скоро ли придет
полиция...
Обед был большой. Мне пришлось сидеть возле генерала Раевского, брата
жены Орлова. Раевский был тоже в опале с 14 декабря; сын знаменитого Н. Н.
Раевского, он мальчиком четырнадцати лет находился с своим братом под
Бородиным возле отца; впоследствии он умер от ран на Кавказе. Я рассказал
ему об Огареве и спросил, может ли и захочет ли Орлов что-нибудь сделать?
Лицо Раевского подернулось облаком, но это было не выражение плаксивого
самосохранения, которое я видел утром, а какая-то смесь горьких воспоминаний
и отвращения.
- Тут нет места хотеть или не хотеть, - отвечал он, - только я
сомневаюсь, чтоб Орлов мог много сделать; после обеда пройдите в кабинет, я
его приведу к (184) вам. Так вот, - прибавил он, помолчав, - и ваш черед
пришел; этот омут всех утянет.
Расспросивши меня, Орлов написал письмо к князю Голицыну, прося его
свиданья.
- Князь, - сказал он мне, - порядочный человек; если он ничего не
сделает, то скажет по крайней мере правду.
Я на другой день поехал за ответом. Князь Голицын сказал, что Огарев
арестован по высочайшему повелению, что назначена следственная комиссия и
что матерьяльным поводом был какой-то пир 24 июня, на котором пели
возмутительные песни. Я ничего не мог понять. В этот день были именины моего
отца; я весь день был дома, и Огарев был у нас.
С тяжелым сердцем оставил я Орлова; и ему было нехорошо; когда я ему
подал руку, он встал, обнял меня, крепко прижал к широкой своей груди и
поцеловал.
Точно будто он чувствовал, что мы расстаемся надолго.
Я его видел с тех пор один раз, ровно через шесть лет. Он угасал.
Болезненное выражение, задумчивость и какая-то новая угловатость лица
поразили меня; он был печален, чувствовал свое разрушение, знал расстройство
дел - и не видел выхода. Месяца через два он умер; кровь свернулась в его
жилах.
...В Люцерне есть удивительный памятник; он сделан Торвальдсеном в
дикой скале. В впадине лежит умирающий лев; он ранен насмерть, кровь
струится из раны, в которой торчит обломок стрелы; он положил молодецкую
голову на лапу, он стонет, его взор выражает нестерпимую боль; кругом пусто,
внизу пруд; все это задвинуто горами, деревьями, зеленью; прохожие идут, не
догадываясь, что тут умирает царственный зверь.
Раз как-то, долго сидя на скамье против каменного страдальца, я вдруг
вспомнил мое последнее посещение Орлова...