ик говорил безразличные вещи с полицмейстером, но голос его
дрожал. Я боялся, что не выдержу этого a la longue 8, и не хотел доставить
квартальным удовольствия видеть меня плачущим. (187)
Я дернул полицмейстера за рукав.
- Поедемте!
- Поедемте, - сказал он с радостью.
Отец мой вышел из комнаты и через минуту возвратился; он принес
маленький образ, надел мне на шею и сказал, что им благословил его отец,
умирая. Я был тронут; этот религиозный подарок "показал мне меру страха и
потрясения в душе старика. Я стал на колени, когда он надевал его; он поднял
меня, обнял и благословил.
Образ представлял, на финифти, отсеченную голову Иоанна Предтечи на
блюде. Что это было - пример, совет или пророчество?-не знаю, но смысл
образа поразил меня.
Мать моя была почти без чувств.
Вся дворня провожала меня по лестнице со слезами, бросаясь целовать
меня, мои руки, - я заживо присутствовал при своем выносе; полицмейстер
хмурился и торопил.
Когда мы вышли за ворота, он собрал свою команду; с ним было четыре
казака, двое квартальных и двое полицейских.
- Позвольте мне идти домой, - спросил у полицмейстера человек с
бородой, сидевший перед воротами.
- Ступай, - сказал Миллер.
- Это что за человек? - спросил я, садясь на дрожки.
- Добросовестный; вы знаете, что без добросовестного полиция не может
входить в дом.
- За тем-то вы и оставили его за воротами?
- Пустая форма! Даром помешали человеку спать, - заметил Миллер.
Мы поехали в сопровождении -двух казаков верхом.
В частном доме не было для меня особой комнаты. Полицмейстер велел до
утра посадить меня в канцелярию. Он сам привел меня туда, бросился на кресла
и, устало зевая, бормотал: "Проклятая служба; на скачке был с трех часов да
вот с вами провозился до утра, - небось уж четвертый час, а завтра в девять
с рапортом ехать". - Прощайте, - прибавил он через минуту и вышел. Унтер
запер меня на ключ, заметив, что если что нужно, то могу постучать в дверь.
(188)
Я отворил окно - день уж начался, утренний ветер подымался; я попросил
у унтера воды и выпил целую кружку. О сне не было и в помышлении. Впрочем, и
лечь было некуда: кроме грязных кожаных стульев и одного кресла, в
канцелярии находился только большой стол, заваленный бумагами, и в углу
маленький стол, еще более заваленный бумагами. Скудный ночник не мог
освещать комнату, а делал колеблющееся пятно света на потолке, бледневшее
больше и больше от рассвета.
Я сел на место частного пристава и взял первую бумагу, лежавшую на
столе, - билет на похороны дворового человека князя Гагарина и медицинское
свидетельство, что он умер по всем правилам науки. Я взял другую -
полицейский устав. Я пробежал его и нашел в нем статью, в которой сказано:
"Всякий арестованный имеет право через три дня после ареста узнать причину
оного или быть выпущен". Эту статью я себе заметил.
Через час времени я видел в окно, как приехал наш дворецкий и привез
мне подушку, одеяло и шинель. Он просил о чем-то унтера, вероятно, о
позволении взойти ко мне; это был седой старик, у которого я ребенком
перекрестил двух или трех детей. Унтер грубо и отрывисто отказывал ему; один
из наших кучеров стоял возле. Я им закричал в окно. Унтер засуетился и велел
им убираться. Старик кланялся мне в пояс и плакал; кучер, стегнувши лошадь,
снял шляпу и утер глаза, -
дрожал. Я боялся, что не выдержу этого a la longue 8, и не хотел доставить
квартальным удовольствия видеть меня плачущим. (187)
Я дернул полицмейстера за рукав.
- Поедемте!
- Поедемте, - сказал он с радостью.
Отец мой вышел из комнаты и через минуту возвратился; он принес
маленький образ, надел мне на шею и сказал, что им благословил его отец,
умирая. Я был тронут; этот религиозный подарок "показал мне меру страха и
потрясения в душе старика. Я стал на колени, когда он надевал его; он поднял
меня, обнял и благословил.
Образ представлял, на финифти, отсеченную голову Иоанна Предтечи на
блюде. Что это было - пример, совет или пророчество?-не знаю, но смысл
образа поразил меня.
Мать моя была почти без чувств.
Вся дворня провожала меня по лестнице со слезами, бросаясь целовать
меня, мои руки, - я заживо присутствовал при своем выносе; полицмейстер
хмурился и торопил.
Когда мы вышли за ворота, он собрал свою команду; с ним было четыре
казака, двое квартальных и двое полицейских.
- Позвольте мне идти домой, - спросил у полицмейстера человек с
бородой, сидевший перед воротами.
- Ступай, - сказал Миллер.
- Это что за человек? - спросил я, садясь на дрожки.
- Добросовестный; вы знаете, что без добросовестного полиция не может
входить в дом.
- За тем-то вы и оставили его за воротами?
- Пустая форма! Даром помешали человеку спать, - заметил Миллер.
Мы поехали в сопровождении -двух казаков верхом.
В частном доме не было для меня особой комнаты. Полицмейстер велел до
утра посадить меня в канцелярию. Он сам привел меня туда, бросился на кресла
и, устало зевая, бормотал: "Проклятая служба; на скачке был с трех часов да
вот с вами провозился до утра, - небось уж четвертый час, а завтра в девять
с рапортом ехать". - Прощайте, - прибавил он через минуту и вышел. Унтер
запер меня на ключ, заметив, что если что нужно, то могу постучать в дверь.
(188)
Я отворил окно - день уж начался, утренний ветер подымался; я попросил
у унтера воды и выпил целую кружку. О сне не было и в помышлении. Впрочем, и
лечь было некуда: кроме грязных кожаных стульев и одного кресла, в
канцелярии находился только большой стол, заваленный бумагами, и в углу
маленький стол, еще более заваленный бумагами. Скудный ночник не мог
освещать комнату, а делал колеблющееся пятно света на потолке, бледневшее
больше и больше от рассвета.
Я сел на место частного пристава и взял первую бумагу, лежавшую на
столе, - билет на похороны дворового человека князя Гагарина и медицинское
свидетельство, что он умер по всем правилам науки. Я взял другую -
полицейский устав. Я пробежал его и нашел в нем статью, в которой сказано:
"Всякий арестованный имеет право через три дня после ареста узнать причину
оного или быть выпущен". Эту статью я себе заметил.
Через час времени я видел в окно, как приехал наш дворецкий и привез
мне подушку, одеяло и шинель. Он просил о чем-то унтера, вероятно, о
позволении взойти ко мне; это был седой старик, у которого я ребенком
перекрестил двух или трех детей. Унтер грубо и отрывисто отказывал ему; один
из наших кучеров стоял возле. Я им закричал в окно. Унтер засуетился и велел
им убираться. Старик кланялся мне в пояс и плакал; кучер, стегнувши лошадь,
снял шляпу и утер глаза, -