Некуда


а.
Поезд ушел.
Егор Николаевич схватился руками за перила и закачался. Мимо его
проходили люди, жандармы, носильщики, -- он все стоял, и в глазах у нею
мутилось. Наконец мимо его прошел Юстин Помада, но Егор Николаевич никого не
видал, а Помада, увидя его, свернул в сторону и быстро скрылся.
``Воротить!`` -- хотелось крикнуть Егору Николаевичу, но он понял, что
это будет бесполезно, и тут только вспомнил, что он даже не знает, куда
поехала Лиза. Ее никто не спросил об этом: кажется, все думали, что она
только пугает их.
Из оставшихся в Москве людей, известных Бахаревым, все дело знал один
Помада, но о нем в это время в целом доме никто не вспомнил, а сам он никак
не желал туда показываться.

"Глава тридцатая. НОЧЬ В МОСКВЕ, НОЧЬ НАД РЕКОЙ САВАНКОЙ И НОЧЬ В "ИТАЛИИ""

"1"
Я видел мать, только что проводившую в рекруты единственного сына, и
видел кошку, возвращавшуюся в дом хозяина, закинувшего ее котят.
Мой дед был птичный охотник. Я спал у него в большой низенькой комнате,
где висели соловьи. Наши соловьи признаются лучшими в целой России. Соловьи
других мест не умеют так хорошо петь о любви, о разлуке, обо всем, о чем
сложена соловьиная песня. Комната, в которой я спал с соловьями, выходила
окнами в старый плодовитый сад, заросший густым вишенником, крыжовником и
смородиною.
В хорошие ночи я спал в этой комнате с открытыми окнами, и в одну такую
ночь в этой комнате произошел бунт, имевший весьма печальные последствия.
Один соловей проснулся, ударился о зеленый коленкоровый подбой клетки и
затем начал неистово метаться. За одним поднялись все, и начался бунт. Дед
был в ужасе.
-- Ему приснилось, что он на воле, и он умрет от этого, -- говорил дед,
указывая на клетку начавшего бунт соловья.
Птицы нещадно метались, и к утру три из них были мертвы. Я смотрел, как
околевал соловей, которому приснилось, что он может лететь, куда ему
хочется. Он не мог держаться на жердочке, и его круглые черные глазки
беспрестанно закрывались, но он будил сам себя и до последнего зевка дергал
ослабевшими крыльями.
У красивой, сильной львицы, сидящей в Jardin des plantes (Ботаническом
саду (фр.)) в Париже, раннею весною прошлого года родился львенок. Я не
знаю, как его взяли от матери, но я его увидел первый раз, должно быть, так
в конце февраля; он тогда лежал на крылечке большой галереи и грелся. Это
была красивая грациозная крошка, и перед нею стояла куча всякого народа и
особенно женщин. Львенок был привязан только на тоненькой цепочке и, катаясь
по крылечку, обтирал свою мордочку бархатною лапкою, за которую ею тормошили
хорошенькие лапочки парижских львиц в лайковых перчатках.
Это было запрещено, и это всем очень нравилось.
Одна маленькая ручка очень надоела львенку, и он тряхнул головенкою,
издал короткий звук, на который тотчас же раздался страшный рев.
В ту же минуту несколько служителей бросились к наружной части галереи
и заставили отделение львицы широкими черными досками, а сзади в этом
отделении послышались скрип и стук железной кочерги по железным полосам.
Вскоре неистовый рев сменило тихое, глухое рычание.
Я дождался, пока снова отняли доски от клетки львицы. Львица казалась
спокойною. Прижавшись в заднем углу, она лежала, пригнув голову к лапам; она
только вздыхала и, не двигаясь ни одним членом, тревожно