Рассказы и повести


ибавили еще три.

Козловскому стало очень жаль этого ребенка в большой солдатской шинели.
Впрочем, это было почти неуловимое, странное и совсем новое чувство для
Козловского, который не умел в нем разобраться. Как будто бы в жалкой
пришибленности и беспомощности Байгузина был виноват не кто иной, как сам
подпоручик Козловский. В чем заключалась эта вина, он не сумел бы ответить,
но ему сделалось бы стыдно, если бы теперь кто-нибудь напомнил ему, что он
недурен собой и ловко танцует, что его считают неглупым, что он выписывает
толстый журнал и имеет связь с хорошенькой дамой.

Стало так темно, что Козловский уже не различал фигуры татарина. На печке
заиграли длинные бледные пятна от восходившего молодого месяца.

- Послушай, Байгузин, - заговорил Козловский искренним, дружелюбным
голосом, - бог ведь у нас у всех один. Ну, аллах, что ли, по-вашему? Так
ведь надо правду говорить. А? Если не скажешь теперь, все равно потом
узнают, и будет еще хуже. А сознаешься - все-таки не так. И я за тебя
попрошу. Честное слово, уж я тебе говорю, что просить буду за тебя.
Понимаешь, одно слово - аллах.

Опять в комнате сделалось тихо, и только часы стучали с настойчивым и
скучным однообразием.

- Ну, Байгузин, я же тебя как человек прошу. Ну, просто, как человек, а не
как начальник. Начальник йок. Понимаешь? У тебя отец-то есть? А? Может
быть, и инай есть? - прибавил он, вспомнив случайно, что потатарски мать -
инай.

Татарин молчал. Козловский прошелся по комнате, перетянул кверху гирьки
часов и затем, подойдя к окну, стал глядеть с тоскливым сердцем в холодную
темноту осенней ночи.

И вдруг он вздрогнул, услышав сзади себя хриплый и тонкий голос.

- Инай есть.

Козловский быстро обернулся. Он как раз в это время думал, что и у него
есть инай, милая старушка инай, от которой он отделен пространством в
полторы тысячи верст. Он вспомнил, что в сущности без нее он был совсем
одинок в этом крае, где говорят ломаным русским языком и где он всегда
чувствовал себя чужим; вспомнил ее теплую ласковую и нежную заботу;
вспомнил, что иногда, увлекаемый шумной, подчас безалаберной жизнью, он
позабывал в продолжение месяцев отвечать на ее длинные, обстоятельные и
нежные письма, в которых она неизменно поручала его покровительству царицы
небесной.

Между подпоручиком и молчаливым татарином вдруг возникла тонкая и нежная
связь. Козловский решительно подошел к солдату и положил ему обе руки на
плечи.

- Ну, послушай, голубчик, говори правду, украл ты или не украл эти голенища?

Байгузин потянул носом и повторил точно эхо:

- Украл голенища.

- И тридцать семь копеек украл?

- Тридцать семь копеек украл.

Подпоручик вздохнул и опять зашагал по комнате. Теперь он уже сожалел, что
начал разговор про "инай" и довел Байгузина до сознания. Раньше по крайней
мере хоть не было ни одной прямой улики.

"Ну, околачивался он в казарме, и что же из того, что околачивался? И никто
бы ничего не мог доказать. А теперь уж по одному чувству долга приходится
его сознание записать. Да полно, долг ли это? А может быть, долг-то мой
теперь в том и состоит, чтобы этого сознания не записывать? Ведь проникло
же ему в душу какое-то хорошее чувство и даже, вероятнее всего, раскаяние.
А его как рецидивиста уж непременно, непременно высекут. Разве это поможет?
Вот и "инай" у него тоже есть. И, кроме того, долг - ведь это "тягучее
понятие", как говорит капитан Греббер. Ну, а если его еще раз будут
допрашивать? Не могу же я входи