Рассказы и повести



- Подожди, я сейчас приду, - перебивает его хозяйка, - мне только надо
выдать полотенце.
Она уходит. Поручик подкрадывается к Алечке и близко наклоняется к ней.
Ее прекрасный профиль, темный на фоне ночи, тонко, серебристо и нежно
очерчен сиянием электрических фонарей.
- О чем, Алечка, задумалась? Или, может быть, о ком? - спрашивает он
сладко, с дрожью в голосе.
Она отворачивается от него. Но он быстро приподнимает ее толстую косу,
целует ее под волосы в теплую тонкую шейку я жадно нюхает запах ее кожи.
- Я маме скажу, - шепчет Алечка, не отодвигаясь.
Дверь отворяется, - это возвратилась Анна Фридриховна. Поручик тотчас
же начинает говорить неестественно громко и развязно:
- Действительно, славно в такую чудную, весеннюю ночь прокатиться на
лодке с любимым существом или близким другом. Да, Нюничка, так вот я
продолжаю. Таким образом Горжевский пропускает целых шесть тысяч, черт
побери! Наконец его кто-то надоумил, он и говорит: "Баста! Я так не буду
играть. А вот не угодно ли, прибьем колоду гвоздем к столу и будет
отрывать по карте?" Тот было на попятный. Но Горжевский вынул револьвер:
"Или играй, собака, или пулю в лоб!" Ничего не поделаешь, шулер сел и,
главное, так растерялся, что позабыл, что сзади него зеркало, а Горжевский
сидит напротив, и ему в зеркало все карты партнера видны. И Горжевский не
только свои отыграл, но еще выиграл чистых одиннадцать тысяч. Он даже
велел этот гвоздь оправить в золото и теперь носит при часах, в виде
брелока. Очень оригинально.

4

В это время в пятом номере сидит на кровати студент. Перед ним на
ночном столике свеча и лист почтовой бумаги. Студент быстро пишет, на
минуту останавливается, шепчет что-то про себя, покачивает головой,
напряженно улыбается и опять пишет. Вот он глубоко обмакнул перо в
чернила, потом зачерпнул им, как ложечкой, жидкого стеарина около фитиля и
сует эту смесь в огонь. Она трещит и брызжет во все стороны бойкими синими
огоньками. Этот фейерверк напоминает студенту что-то смешное, полузабытое
из далекого детства. Он глядит на пламя свечки, кося глаза и рассеянно и
печально улыбаясь. Потом вдруг, точно очнувшись, встряхивает головой,
вздыхает и, быстро обтерши перо о рукав синей рубашки, продолжает писать:
"Ты скажи им все, что скажет тебе мое письмо и чему, я знаю, ты
поверишь. Меня они все равно не поймут, а у тебя есть слова, простые и
понятные для них. Странно одно: вот я пишу тебе и знаю, что через десять -
пятнадцать минут я застрелюсь, и эта мысль совсем не страшит меня. Но
когда седой огромный жандармский полковник весь побагровел и с руганью
затопал на меня ногами, я растерялся. Когда он закричал, что мое упорство
напрасно и только губит меня и моих товарищей и что Белоусов, и Книгге, и
Соловейчик сознались, то я подтвердил. Я, не боящийся смерти, испугался
окрика этого тупого, ограниченного человека, закостеневшего в своем
профессиональном апломбе. И что всего подлее: ведь он на других не смел
кричать, а был любезен, предупредителен и слащав, как провинциальный
зубной врач, - был даже либерален. Во мне же он сразу понял уступчивую и
дряблую волю. Это чувствуется между людьми без слова, с одного взгляда.
Да, я сознаю, что все вышло дико, и презренно, и смешно, и
отвратительно. Но иначе не могло быть, и если бы повторилось, то вышло бы