и он не выходил из дому, боясь поглядеть даже в
глаза своему денщику. А поздно ночью, подавленный вчерашним похмельем,
страхом и унижением, он молился на образок Черниговской бо-жией матери,
висевший у него в изголовье кровати на розовой ленточке, крепко прижимал
сложенные пальцы ко лбу, к животу и к плечам, умиленно сотрясал склоненной
набок головой и плакал.
ПОСЛЕДНЕЕ СЛОВО
Да, господа судьи, я убил его!
Но напрасно медицинская экспертиза оставила мне лазейку, -- я ею не
воспользуюсь.
Я убил его в здравом уме и твердой памяти, убил сознательно, убежденно,
холодно, без малейшего раскаяния, страха или колебания. Будь в вашей власти
воскресить покойного -- я бы снова повторил мое преступление.
Он преследовал меня всегда и повсюду. Он принимал тысячи человеческих
личин и даже не брезговал -- бесстыдник! -- переодеваться женщиной. Он
притворялся моим родственником, добрым другом, сослуживцем и хорошим
знакомым. Он гримировался во все возрасты, кроме детского (это ему не
удавалось и выходило только смешно). Он переполнил собою моЪ жизнь и отравил
ее.
Всего ужаснее было то, что я заранее предвидел все его слова, жесты и
поступки.
Встречаясь со мною, он всегда растопыривал руки и восклицал нараспев:
-- А-а! Ко-го я вижу! Сколько ле-ет... Ну? Как здоровье?
И тотчас же отвечал сам себе, хотя я его ни о чем не спрашивал:
-- Благодарю вас. Ничего себе. Понемножку. А читали в сегодняшнем
номере?.. .
376
Если он при этом замечал у меня флюс или ячмень, то уж ни за что не
пропустит случая заржать:
-- Что это вас, батенька, так перекосило? Нехоро-шо-о-о!
Он наперед знал, негодяй, что мне больно вовсе не от флюса, а от того,
что до него еще пятьдесят идиотов предлагали мне тот же самый бессмысленный
вопрос. Он жаждал моих душевных терзаний, палач!
Он приходил ко мне именно в те часы, когда я бывал занят по горло
спешной работой. Он садился и говорил:
-- А-а! Я тебе, кажется, помешал?
И сидел у меня битых два часа со скучной, нудной болтовней о себе и
своих детях. Он видел, как я судорожно хватаю себя за волосы и до крови
кусаю губы, и наслаждался видом моих унизительных мучений.
Отравив мое рабочее настроение на целый месяц вперед, он вставал,
зевая, и произносил:
-- Всегда с тобой заболтаешься. А меня дела ждут. На железной дороге он
всегда заводил со мною . разговор с одного и того же вопроса:
-- А позвольте узнать, далеко ли изволите ехать? И затем:
-- По делам или так?
-- А где изволите служить?
-- Женаты?
-- Законным? Или так?
О, я хорошо изучил все его повадки. Закрыв глаза, я вижу его, как
живого. Вот он хлопает меня по плечу, по спине и по колену, делает широкие
жесты перед самым моим носом, от чего я вздрагиваю и морщусь, держит меня за
пуговицу сюртука, дышит мне в лицо, брызгается. Вот он часто дрожит ногой
под столом, от чего дребезжит ламповый колпак. Вот он барабанит пальцами по
спинке моего стула во время длинной паузы в разговоре и тянет значительно:
"Н-да-а", и опять барабанит, и опять тянет: "Н-да-а". Вот он стучит
костяшками пальцев по столу, отхаживая'отыгранные пики и прикрякивая: "А это
что? А это? А это?.." Вот в жарком русском споре приводит он свой
излюбленный аргумент:
377
т
-- Э, батенька, ерунду вы п
глаза своему денщику. А поздно ночью, подавленный вчерашним похмельем,
страхом и унижением, он молился на образок Черниговской бо-жией матери,
висевший у него в изголовье кровати на розовой ленточке, крепко прижимал
сложенные пальцы ко лбу, к животу и к плечам, умиленно сотрясал склоненной
набок головой и плакал.
ПОСЛЕДНЕЕ СЛОВО
Да, господа судьи, я убил его!
Но напрасно медицинская экспертиза оставила мне лазейку, -- я ею не
воспользуюсь.
Я убил его в здравом уме и твердой памяти, убил сознательно, убежденно,
холодно, без малейшего раскаяния, страха или колебания. Будь в вашей власти
воскресить покойного -- я бы снова повторил мое преступление.
Он преследовал меня всегда и повсюду. Он принимал тысячи человеческих
личин и даже не брезговал -- бесстыдник! -- переодеваться женщиной. Он
притворялся моим родственником, добрым другом, сослуживцем и хорошим
знакомым. Он гримировался во все возрасты, кроме детского (это ему не
удавалось и выходило только смешно). Он переполнил собою моЪ жизнь и отравил
ее.
Всего ужаснее было то, что я заранее предвидел все его слова, жесты и
поступки.
Встречаясь со мною, он всегда растопыривал руки и восклицал нараспев:
-- А-а! Ко-го я вижу! Сколько ле-ет... Ну? Как здоровье?
И тотчас же отвечал сам себе, хотя я его ни о чем не спрашивал:
-- Благодарю вас. Ничего себе. Понемножку. А читали в сегодняшнем
номере?.. .
376
Если он при этом замечал у меня флюс или ячмень, то уж ни за что не
пропустит случая заржать:
-- Что это вас, батенька, так перекосило? Нехоро-шо-о-о!
Он наперед знал, негодяй, что мне больно вовсе не от флюса, а от того,
что до него еще пятьдесят идиотов предлагали мне тот же самый бессмысленный
вопрос. Он жаждал моих душевных терзаний, палач!
Он приходил ко мне именно в те часы, когда я бывал занят по горло
спешной работой. Он садился и говорил:
-- А-а! Я тебе, кажется, помешал?
И сидел у меня битых два часа со скучной, нудной болтовней о себе и
своих детях. Он видел, как я судорожно хватаю себя за волосы и до крови
кусаю губы, и наслаждался видом моих унизительных мучений.
Отравив мое рабочее настроение на целый месяц вперед, он вставал,
зевая, и произносил:
-- Всегда с тобой заболтаешься. А меня дела ждут. На железной дороге он
всегда заводил со мною . разговор с одного и того же вопроса:
-- А позвольте узнать, далеко ли изволите ехать? И затем:
-- По делам или так?
-- А где изволите служить?
-- Женаты?
-- Законным? Или так?
О, я хорошо изучил все его повадки. Закрыв глаза, я вижу его, как
живого. Вот он хлопает меня по плечу, по спине и по колену, делает широкие
жесты перед самым моим носом, от чего я вздрагиваю и морщусь, держит меня за
пуговицу сюртука, дышит мне в лицо, брызгается. Вот он часто дрожит ногой
под столом, от чего дребезжит ламповый колпак. Вот он барабанит пальцами по
спинке моего стула во время длинной паузы в разговоре и тянет значительно:
"Н-да-а", и опять барабанит, и опять тянет: "Н-да-а". Вот он стучит
костяшками пальцев по столу, отхаживая'отыгранные пики и прикрякивая: "А это
что? А это? А это?.." Вот в жарком русском споре приводит он свой
излюбленный аргумент:
377
т
-- Э, батенька, ерунду вы п