Рассказы


ского
дому: словно выморочный - и ставни заколочены; батька помер, девок во двор
взяли, а ее сослали! - отвечал Петр с какой-то тоской и досадой.
- Так, так! - продолжал Сергеич. - На каких-нибудь неделях все это и
сделалось. Я тут тоже согрешил, грешный, маненько, доказчиком был, за
Сережку-то больно злоба была моя на нее, и теперича, слышавши эти ее слова
про барина, слышавши, что, окромя того, селенье стращает выжечь, я, прошлым
делом, до бурмистра ходил: "Это, говорю, Иван Васильич, как ты хошь, а я
тебе заявлю, это нехорошо; ты и сам не прав будешь, коли что случится - да!"
С этих моих слов и пошло все. Бурмистр тоже поопасился: становому заявил.
Тот сейчас наехал и обыск у ней в доме сделал: так однех трав, сударь, у ней
четыре короба нашли, а что камушков разных - этаких мы и не видывали; земли
тоже всякой: видно, все из-под следов человеческих. Стали ее опрашивать,
какие это травы? "Не знаю". Чья земля? - "Не знаю"... Пошто она у тебя? -
"Не знаю". Только и ответу было. Хошь бы в слове проговорилась. Двои сутки с
ней становой бился, напоследок говорит бурмистру: "Что, говорит, с ней,
бестией, делом вести! Как на нее докажешь! Пиши барину; он лучше
распорядится". Так тот и описал. Барин и приказывает сослать ее на
поселенье, коли мир приговорит. Тут она и сробела, и чего уж не делала, боже
ты мой! И вином-то поила и денег сулила - ништо не взяло: присудили!
- В остроге-то, как она сидела, - начал Петр, - я тоже проходил мимо
Галича, зашел к ней, калачик принес... заплакала, братец ты мой. "Не была
бы, говорит, я в этом месте, кабы не один человек; не пошла бы я, говорит,
за этим больно худым, кабы не хотела его приворожить, в сорока квасах ему
пить давала - и был бы он мой, да печурский старичище моему делу помешал".
Только и сказала: "Теперь, говорит, меня на поселенье ссылают; только ты,
Петр, этому не радуйся: тебе самому не будет счастья ни в чем. Кажинный час
в сердце твоем будет тоска и печаль". И все ведь, голова, правду сказала:
что, что живешь на свете! Ничего не веселит, словно темной ночью ходишь. Ни
жена, ни дети, ни работа - ничто не мило, и сам себе словно ворог какой! Вот
только и есть, как этой омеги проклятой стакана три огородишь, так словно от
сердца что поотляжет.
Проговорив это, Петр вздохнул и потом вдруг поднял голову.
- Будет! Баста! - сказал он. - Пора ужинать. Барину, я вижу, любо наше
каляканье слушать, а нам все петухов будить придется. Матюшка, дурак! Подай
шапку, вон лежит на бревнах!
Матюшка подал ему.
- Спасибо, - продолжал Петр, - я тебя за это в первый раз, как хлестать
станут, за ноги подержу, и уж крепко, не бойся, не вывернешься.
- Да за што меня хлестать станут? - спросил Матюшка.
- И по-моему, братец, не за што: душа ты кроткая, голова крепкая, -
проговорил Петр и постучал Матюшку в голову. - Вона, словно в пустом овине!
Ничего, Матюха, не печалься! Проживешь ты век, словно кашу съешь. Марш,
ребята! - заключил он, вставая.
- За угощенье твое благодарим, государь милостивый, - сказал Сергеич,
кланяясь.
- Да ты ниже кланяйся, старый хрен! Всю жизнь спину гнул, а не
изловчился на этом! - подхватил Петр, нагибая старику голову.
Сергеич засмеялся, Матюшка тоже захохотал.
- Прощай, барин, - продолжал Петр, надевая шапку. - Правда ли, дворовые
твои хвастают, что ты книги печатные про мужико