Масоны


ился; в Ченцове тоже
происходила борьба: взять деньги ему казалось на этот раз подло, а не взять
- значило лишить себя возможности существовать так, как он привык
существовать. С ним, впрочем, постоянно встречалось в жизни нечто подобное.
Всякий раз, делая что-нибудь, по его мнению, неладное, Ченцов чувствовал к
себе отвращение и в то же время всегда выбирал это неладное.
- Эх, - вздохнул он, - делать, видно, нечего, надо брать; но только вот
что, дядя!.. Вот тебе моя клятва, что я никогда не позволю себе шутить над
тобою.
- И не позволяй, не позволяй! - сказал ему на это Марфин, погрозив
пальцем.
- Не позволю, дядя, - успокоил его Ченцов, небрежно скомкав денежную
пачку и суя ее в карман. - А если бы такое желание и явилось у меня, так я
скрою его и задушу в себе, - присовокупил он.
- Ни-ни-ни! - возбранил ему Марфин. - Душевные недуги, как и
физические, лечатся легче, когда они явны, и я прошу и требую от тебя быть
со мною откровенным.
- Не могу, дядя, очень уж я скверен и развратен!.. Передо мной давно и
очень ясно зияет пропасть, в которую я - и, вероятно, невдолге - кувырнусь
со всей головой, как Дон-Жуан с статуей командора.
- Вздор, вздор! - бормотал Марфин. - Отчаяние для каждого человека
унизительно.
- Что делать, дядя, если впереди у меня ничего другого нет! Прощай!
- Опять тебе повторяю: отчаяние недостойно христианина! - объяснил ему
еще раз Марфин.
Но Ченцов ему на это ничего не ответил и быстро ушел, хлопнув сильно
дверью.
Оставшись один, Марфин впал в смущенное и глубокое раздумье: голос его
сердца говорил ему, что в племяннике не совсем погасли искры добродетели и
изящных душевных качеств; но как их раздуть в очищающее пламя, - Егор Егорыч
не мог придумать. Он хорошо понимал, что в Ченцове сильно бушевали грубые,
плотские страсти, а кроме того, и разум его был омрачен мелкими житейскими
софизмами. Придумав и отменив множество способов к исцелению во тьме
ходящего родственника, Егор Егорыч пришел наконец к заключению, что веревки
его разума коротки для такого дела, и что это надобно возложить на
бесконечное милосердие провидения, еже вся содевает и еже вся весть.
Успокоившись на сем решении, он мыслями своими обратился на более приятный и
отрадный предмет: в далеко еще не остывшем сердце его, как мы знаем, жила
любовь к Людмиле, старшей дочери адмиральши. Надежды влюбленного полустарика
в этом случае, подобно некогда питаемым чаяниям касательно Валериана,
заходили далеко. Егор Егорыч мечтал устроить душу Людмилы по строгим
правилам масонской морали, чего, казалось ему, он и достигнул в некоторой
степени; но, говоря по правде, им ничего тут, ни на йоту не было достигнуто.
Не ограничиваясь этими бескорыстными планами, Егор Егорыч надеялся, что
Людмила согласится сделаться его женою и пойдет с ним рука об руку в земной
юдоли. С последнею целью им и начато было вышесказанное письмо, которое он
окончил так:

"До каких высоких градусов достигает во мне самомнение, являет пример
сему то, что я решаюсь послать к Вам прилагаемые в сем пакете белые женские
перчатки. По статутам нашего ордена, мы можем передать их лишь той женщине,
которую больше всех почитаем. Вас я паче всех женщин почитаю и прошу Вашей
руки и сердца. Письмо мое Вы немедля покажите вашей матери, и чтобы оно ни
минуты не было для нее т