ля пользы самого же дела, думал там овладеть
сейчас же умами и господствовать, но это ему не совсем удавалось; и он,
обозлившись, обыкновенно начинал довольно колко отзываться и об редакторах и
об их сотрудниках. "Что же это такое? - говорил он, например, про одну
литературную партию. - Болеть об нищей братии, а в то же время на каждом
шагу делать подлости, мерзости: лучше первоначально от этого отказаться, а
потом уже переходить к высшим подвигам гуманности!" Потом про другой, очень
почтенный журнал, он выражался так: "О-хо-хо-хо, батюшки... какие там слоны
сидят! И не разберешь сразу: демагоги ли это или мурзы татарские? Кажется,
последнее". И вообще про все полчище русских литераторов Миклаков говорил,
что в нем обретается никак не больше десятков двух или трех истинно
даровитых и образованных людей, а остальные набрались из таких господ,
которые ни на какое другое путное дело неспособны. Нынче от писцов требуют,
чтобы они были хоть сколько-нибудь грамотны, но русский литератор может быть
даже безграмотен: корректор ему все поправит; а писать он тоже может всякую
чепуху, какая только придет ему в голову, ибо эти тысячеустные дуры-газеты
(так обыкновенно Миклаков называл газеты) способны принять в себя всякую
дрянь и изрыгнуть ее перед русскою публикою.
Все эти насмешливые отзывы Миклакова, разумеется, передавались кому
следует; а эти, кто следует, заставляли разных своих критиков уже печатно
продергивать Миклакова, и таким образом не стало почти ни одного журнала, ни
одной газеты, где бы не называли его то человеком отсталым, то чересчур
новым, либеральным, дерзким, бездарным и, наконец, даже подкупленным.
Прочитывая все это, Миклаков только поеживался и посмеивался, и говорил, что
ему все это как с гуся вода, и при этом обыкновенно почти всем спешил
пояснить, что он спокойнейший и счастливейший человек в мире, так как с
голоду умереть не может, ибо выслужил уже пенсию, женской измены не боится,
потому что никогда и не верил женской верности{117}, и, наконец, крайне
доволен своим служебным занятием, в силу того, что оно все состоит из цифр,
а цифры, по его словам, суть самые честные вещи в мире и никогда не лгут!
Говоря таким образом, Миклаков в душе вряд ли то же самое чувствовал, потому
что день ото дня становился как-то все больше худ и желт и почти каждый
вечер напивался до одурения; видимо, что он сгорал на каком-то внутреннем и
беспрестанно мучившем его огне!
Князь познакомился с Миклаковым у Елены, с которою тот был давно знаком
и даже дружен. С первого же свиданья он понравился князю своими насмешливыми
суждениями; и потом это внимание князя к Миклакову усилилось еще оттого, что
Елена раз призналась ему, что она ничего не скрывает от Миклакова.
- И даже любви нашей? - заметил ей князь.
- И любви нашей не скрываю! - отвечала Елена.
- Что ж он говорит по этому поводу? - спросил князь, немного
потупляясь, но с заметным любопытством.
- Он говорит весьма неутешительные вещи для меня.
- А именно?
- Ну нет, я никогда тебе этого не скажу! - воскликнула Елена.
Миклаков, в самом деле, говорил ей весьма неутешительные вещи.
- Как хотите, - рассуждал он с ударением, - а князь все-таки человек
женатый!
- Что ж, мне из-за этого и душить в себе чувство было? - спрашивала его
Елена.
- Ах, боже мой, душить чувство! - воск
сейчас же умами и господствовать, но это ему не совсем удавалось; и он,
обозлившись, обыкновенно начинал довольно колко отзываться и об редакторах и
об их сотрудниках. "Что же это такое? - говорил он, например, про одну
литературную партию. - Болеть об нищей братии, а в то же время на каждом
шагу делать подлости, мерзости: лучше первоначально от этого отказаться, а
потом уже переходить к высшим подвигам гуманности!" Потом про другой, очень
почтенный журнал, он выражался так: "О-хо-хо-хо, батюшки... какие там слоны
сидят! И не разберешь сразу: демагоги ли это или мурзы татарские? Кажется,
последнее". И вообще про все полчище русских литераторов Миклаков говорил,
что в нем обретается никак не больше десятков двух или трех истинно
даровитых и образованных людей, а остальные набрались из таких господ,
которые ни на какое другое путное дело неспособны. Нынче от писцов требуют,
чтобы они были хоть сколько-нибудь грамотны, но русский литератор может быть
даже безграмотен: корректор ему все поправит; а писать он тоже может всякую
чепуху, какая только придет ему в голову, ибо эти тысячеустные дуры-газеты
(так обыкновенно Миклаков называл газеты) способны принять в себя всякую
дрянь и изрыгнуть ее перед русскою публикою.
Все эти насмешливые отзывы Миклакова, разумеется, передавались кому
следует; а эти, кто следует, заставляли разных своих критиков уже печатно
продергивать Миклакова, и таким образом не стало почти ни одного журнала, ни
одной газеты, где бы не называли его то человеком отсталым, то чересчур
новым, либеральным, дерзким, бездарным и, наконец, даже подкупленным.
Прочитывая все это, Миклаков только поеживался и посмеивался, и говорил, что
ему все это как с гуся вода, и при этом обыкновенно почти всем спешил
пояснить, что он спокойнейший и счастливейший человек в мире, так как с
голоду умереть не может, ибо выслужил уже пенсию, женской измены не боится,
потому что никогда и не верил женской верности{117}, и, наконец, крайне
доволен своим служебным занятием, в силу того, что оно все состоит из цифр,
а цифры, по его словам, суть самые честные вещи в мире и никогда не лгут!
Говоря таким образом, Миклаков в душе вряд ли то же самое чувствовал, потому
что день ото дня становился как-то все больше худ и желт и почти каждый
вечер напивался до одурения; видимо, что он сгорал на каком-то внутреннем и
беспрестанно мучившем его огне!
Князь познакомился с Миклаковым у Елены, с которою тот был давно знаком
и даже дружен. С первого же свиданья он понравился князю своими насмешливыми
суждениями; и потом это внимание князя к Миклакову усилилось еще оттого, что
Елена раз призналась ему, что она ничего не скрывает от Миклакова.
- И даже любви нашей? - заметил ей князь.
- И любви нашей не скрываю! - отвечала Елена.
- Что ж он говорит по этому поводу? - спросил князь, немного
потупляясь, но с заметным любопытством.
- Он говорит весьма неутешительные вещи для меня.
- А именно?
- Ну нет, я никогда тебе этого не скажу! - воскликнула Елена.
Миклаков, в самом деле, говорил ей весьма неутешительные вещи.
- Как хотите, - рассуждал он с ударением, - а князь все-таки человек
женатый!
- Что ж, мне из-за этого и душить в себе чувство было? - спрашивала его
Елена.
- Ах, боже мой, душить чувство! - воск