потом отдых по своим комнатам, потом сад, -- они что-нибудь
вышивали, сидя в березовой аллее и заставляя меня читать вслух
Гончарова, или варили варенье на тенистой полянке под дубами,
недалеко от дома, вправо от балкона; в пятом часу чай на другой
тенистой поляне, влево, вечером прогулки или крокет на широком
дворе перед домом, -- я с Натали против Сони или Соня с Натали
против меня, -- в сумерки ужин в столовой... После ужина улан
уходил спать, а мы еще долго сидели в темноте на балконе, мы с
Соней шутя и куря, а Натали молча. Наконец Соня говорила: "Ну,
спать!" -- и, простясь с ними, я шел к себе, с холодеющими
руками ждал того заветного часа, когда весь дом станет темен и
так тих, что слышно, как непрерывно тикающей ниточкой бегут
карманные часы у моего изголовья под нагоревшей свечой, и все
дивился, ужасался: за что так наказал меня Бог, за что дал
сразу две любви, такие разные и такие страстные, такую
мучительную красоту обожания Натали и такое телесное упоение
Соней. Я чувствовал, что вот-вот мы с ней не выдержим нашей
неполной близости и что я совсем сойду тогда с ума от ожидания
наших ночных встреч и от ощущения их потом весь день, и все это
рядом с Натали! Соня уже ревновала, грозно вспыхивала иногда, а
вместе с тем наедине говорила мне:
-- Боюсь, что мы с тобой за столом и при Натали не
достаточно просты. Папа, мне кажется, начинает что-то замечать.
Натали тоже, а нянька, конечно, уже уверена в нашем романе и
небось наушничает папе. Сиди побольше в саду с Натали вдвоем,
читай ей этот несносный "Обрыв", уводи ее иногда гулять по
вечерам... Это ужасно, я ведь замечаю, как идиотски ты пялишь
на нее глаза, временами чувствую к тебе ненависть, готова, как
какая-нибудь Одарка, вцепиться при всех тебе в волосы, да что
же мне делать?
Ужаснее всего было то, что, как мне казалось, начала не то
страдать, не то негодовать, чувствовать, что что-то есть между
мной и Соней тайное, Натали. Она, и без того молчаливая,
становилась все молчаливее, играла в крокет или вышивала
излишне пристально. Мы как будто привыкли друг к другу,
сблизились, но вот я как-то пошутил, сидя с ней вдвоем в
гостиной, где она перелистывала ноты, полулежа на диване:
-- А я слышал, Натали, что, может быть, мы с вами
породнимся.
Она резко взглянула на меня:
-- Как это?
-- Мой кузен, Алексей Николаич Мещерский...
Она не дала мне договорить:
-- Ах, вот что! Ваш кузен, этот, простите, упитанный, весь
заросший черными блестящими волосами, картавящий великан с
красным сочным ртом... И кто дал вам право на подобные
разговоры со мной?
Я испугался:
-- Натали, Натали, за что вы так строги ко мне1 Даже
пошутить нельзя! Ну простите меня, -- сказал я, беря ее руку.
Она не отняла руки и сказала:
-- Я до сих пор не понимаю... не знаю вас... Но довольно
об этом...
Чтобы не видеть ее томительно влекущих к себе теннисных
белых башмачков, вкось подобранных на диване, я встал и вышел
на балкон. Заходила из-за сада туча, тускнел воздух, все шире и
ближе шел по саду мягкий летний шум, сладко дуло полевым
дождевым ветром, и меня вдруг так сладко, молодо и вольно
охватило какое-то беспричинное, на все согласное счастье, что я
крикнул:
-- Натали, на минутку!
Она подошла к порогу:
-- Что?
-- Вздохнит