!
-- Старуха зайдет...
-- Никто не зайдет -- на одну минуту!
-- Ах, наказанье мне с вами!
Быстро вынув одну за другой ноги в шерстяных чулках из
валенок, легла, озираясь на дверь... Ах, этот крестьянский
запах ее головы, дыхания, яблочный холодок щеки! Он сердито
зашептал:
-- Опять ты целуешься со сжатыми губами! Когда я тебя
отучу!
-- Я не барышня... Погодите, я пониже ляжу... Ну, скорее,
боюсь до смерти.
И они уставились друг другу в глаза -- пристально и
бессмысленно, выжидательно.
-- Петруша...
-- Молчи. Зачем ты говоришь всегда в это время!
-- Да когда ж мне и поговорить с вами, как не в это время!
Я не буду больше губы сжимать... Поклянитесь, что у вас никого
нету в Москве...
-- Не тискай меня так за шею.
-- Никто в жизни не будет так любить вас. Вот вы в меня
влюбились, а я будто и сама в себя влюбилась, не нарадуюсь на
себя... А если вы меня бросите...
Выскочив с горячим лицом под навес заднего крыльца на
вьюгу, она, стоя, присела на мгновенье, потом кинулась
навстречу белым вихрям на переднее крыльцо, утопая выше голых
колен.
В прихожей пахло самоваром. Старая горничная, сидя на
рундуке под высоким окном в снегу, схлебывала с блюдечка и, не
отрываясь от него, покосилась:
-- Куда это тебя носило? Вся в снегу вывалялась.
-- Петру Николаичу чай подавала.
-- Что ж ты ему в людскую, что ль, подавала? -- Знаем мы
твой чай!
-- Ну, знаете, и на здоровье. Барыня встали?
-- Хватилась! Пораньше тебя.
-- И все-то вы сердитесь!
И, счастливо вздохнув, она пошла за перегородку, за своей
чашкой, и чуть слышно запела там:
Уж как выйду я в сад,
Во зеленый сад,
Во зеленый сад гулять,
Свово милова встречать...
Днем, сидя в кабинете за книгой, слушая все тот же то
слабеющий, то угрожающе растущий шум вокруг дома, все больше
тонувшего в снегах среди со всех сторон несущейся молочной
белизны, он думал: как стихнет, так уеду.
Вечером он улучил минуту сказать ей, чтобы она пришла к
нему ночью попозднее, когда дом крепче всего спит, -- на всю
ночь, до утра. Она покачала головой, подумала и сказала:
хорошо. Это было очень страшно, но тем слаще.
То же чувствовал и он. И волновала еще жалость к ней: и не
знает, что это их последняя ночь!
Ночью он то засыпал, то в тревоге просыпался: решится ли
прийти? Тьма дома, шум вокруг этой тьмы, трясутся ставни, в
печке то и дело завывает... Вдруг он в страхе очнулся: не
услыхал, -- услыхать ее в той преступной осторожности, с
которой она пробиралась в густой темноте по дому, нельзя было,
-- не услыхал, а почувствовал, что она, невидимая, уже стоит у
тахты. Он протянул руки. Она молча нырнула под одеяло к нему.
Он слышал, как стучит ее сердце, чувствовал ее озябшие босые
ноги и шептал самые горячие слова, какие только мог найти и
выговорить.
Они долго лежали так, грудь с грудью, целуясь с такой
крепостью, что больно было зубам. Она помнила, что он не велел
ей сжимать рот, и, стараясь угодить ему, раскрывала его, как
галчонок.
-- Ты, небось, совсем не спала?
Она ответила радостным шепотом:
-- Ни минуточки. Все ждала...
Нашарив на столике спички, он зажег свечу. Она в страхе
ахнула:
-- Петруша, что ж это вы сделали? А ну-ка старуха
проснется,
-- Старуха зайдет...
-- Никто не зайдет -- на одну минуту!
-- Ах, наказанье мне с вами!
Быстро вынув одну за другой ноги в шерстяных чулках из
валенок, легла, озираясь на дверь... Ах, этот крестьянский
запах ее головы, дыхания, яблочный холодок щеки! Он сердито
зашептал:
-- Опять ты целуешься со сжатыми губами! Когда я тебя
отучу!
-- Я не барышня... Погодите, я пониже ляжу... Ну, скорее,
боюсь до смерти.
И они уставились друг другу в глаза -- пристально и
бессмысленно, выжидательно.
-- Петруша...
-- Молчи. Зачем ты говоришь всегда в это время!
-- Да когда ж мне и поговорить с вами, как не в это время!
Я не буду больше губы сжимать... Поклянитесь, что у вас никого
нету в Москве...
-- Не тискай меня так за шею.
-- Никто в жизни не будет так любить вас. Вот вы в меня
влюбились, а я будто и сама в себя влюбилась, не нарадуюсь на
себя... А если вы меня бросите...
Выскочив с горячим лицом под навес заднего крыльца на
вьюгу, она, стоя, присела на мгновенье, потом кинулась
навстречу белым вихрям на переднее крыльцо, утопая выше голых
колен.
В прихожей пахло самоваром. Старая горничная, сидя на
рундуке под высоким окном в снегу, схлебывала с блюдечка и, не
отрываясь от него, покосилась:
-- Куда это тебя носило? Вся в снегу вывалялась.
-- Петру Николаичу чай подавала.
-- Что ж ты ему в людскую, что ль, подавала? -- Знаем мы
твой чай!
-- Ну, знаете, и на здоровье. Барыня встали?
-- Хватилась! Пораньше тебя.
-- И все-то вы сердитесь!
И, счастливо вздохнув, она пошла за перегородку, за своей
чашкой, и чуть слышно запела там:
Уж как выйду я в сад,
Во зеленый сад,
Во зеленый сад гулять,
Свово милова встречать...
Днем, сидя в кабинете за книгой, слушая все тот же то
слабеющий, то угрожающе растущий шум вокруг дома, все больше
тонувшего в снегах среди со всех сторон несущейся молочной
белизны, он думал: как стихнет, так уеду.
Вечером он улучил минуту сказать ей, чтобы она пришла к
нему ночью попозднее, когда дом крепче всего спит, -- на всю
ночь, до утра. Она покачала головой, подумала и сказала:
хорошо. Это было очень страшно, но тем слаще.
То же чувствовал и он. И волновала еще жалость к ней: и не
знает, что это их последняя ночь!
Ночью он то засыпал, то в тревоге просыпался: решится ли
прийти? Тьма дома, шум вокруг этой тьмы, трясутся ставни, в
печке то и дело завывает... Вдруг он в страхе очнулся: не
услыхал, -- услыхать ее в той преступной осторожности, с
которой она пробиралась в густой темноте по дому, нельзя было,
-- не услыхал, а почувствовал, что она, невидимая, уже стоит у
тахты. Он протянул руки. Она молча нырнула под одеяло к нему.
Он слышал, как стучит ее сердце, чувствовал ее озябшие босые
ноги и шептал самые горячие слова, какие только мог найти и
выговорить.
Они долго лежали так, грудь с грудью, целуясь с такой
крепостью, что больно было зубам. Она помнила, что он не велел
ей сжимать рот, и, стараясь угодить ему, раскрывала его, как
галчонок.
-- Ты, небось, совсем не спала?
Она ответила радостным шепотом:
-- Ни минуточки. Все ждала...
Нашарив на столике спички, он зажег свечу. Она в страхе
ахнула:
-- Петруша, что ж это вы сделали? А ну-ка старуха
проснется,