Воспоминания


ись, не помню. Но помню, что перешли на ты однажды ночью в Большом
Московском Трактирe, в огромном домe против Иверской часовни. В этом домe,
кромe трактира, была и гостиница, в которой я, проeзжая в Москву, иногда
живал подолгу. Слово трактир уже давно не подходило к тому дорогому и
обширному ресторану, в который постепенно превратился трактир с годами, и
тeм болeе в ту пору, когда я жил над ним в гостиницe: в эту пору его еще
расширили, открыли при нем новые залы, очень богато обставленные и
предназначенные для особенно богатых обeдов, для ночных кутежей наиболeе
знатных московских купцов из числа наиболeе европеизированных. Помню, что в
тот вечер главным среди пирующих был московскiй француз Сiу со своими дамами
и знакомыми, среди 113 которых сидeл и я. Шампанское за столом Сiу, как
говорится, лилось рeкой, он то и дeло посылал на чай сторублевки
неаполитанскому оркестру, игравшему и пeвшему в своих красных куртках на
эстрадe, затопленной блеском люстр. И вот на порогe зала вдруг выросла
огромная фигура желтоволосаго Шаляпина. Он, что называется, "орлиным"
взглядом окинул оркестр -- и вдруг взмахнул рукой и подхватил то, что он
играл и пeл. Нужно ли говорить, какой изступленный восторг охватил
неаполитанцев и всeх пирующих при этой неожиданной "королевской" милости!
Пили мы в ту ночь чуть не до утра, потом, выйдя из ресторана, остановились,
прощаясь на лeстницe в гостиницу, и он вдруг мнe сказал этаким волжским
тенорком:
-- Думаю, Ванюша, что ты очень выпимши, и поэтому рeшил поднять тебя на
твой номер на своих собственных плечах, ибо лифт не дeйствует уже.
-- Не забывай, -- сказал я, -- что живу я на пятом этажe и не так мал.
-- Ничего, милый, -- отвeтил он, -- как-нибудь донесу!
И, дeйствительно, донес, как я ни отбивался. А донеся, доиграл
"богатырскую" роль до конца -- потребовал в номер бутылку "столeтняго"
бургонскаго за цeлых сто рублей (которое, оказалось похоже на малиновую
воду).

___

Не надо преувеличивать, но не надо и преуменьшать: тратил он себя
всетаки порядочно. Без умолку говорить, не давая рта раскрыть своему
собесeднику, неустанно разсказывать то то, 114 то другое, все изображая в
лицах, сыпать прибаутками, словечками, -- и чаще всего самыми крeпкими, --
жечь папиросу за папиросой и все время "богатырствовать" было его истинной
страстью. Как-то неслись мы с ним на лихачe по зимней ночной Москвe из
"Праги" в "Стрeльну": мороз жестокiй, лихач мчит во весь опор, а он сидит во
весь свой рост, распахнувши шубу, говорит и хохочет во все горло, курит так,
что искры летят по вeтру. Я не выдержал и крикнул:
-- Что ты над собой дeлаешь! Замолчи, запахнись и брось папиросу!
-- Ты умный, Ваня, -- отвeтил он сладким говорком, -- только напрасно
тревожишься: жила у меня, брат, особенная, русская, все выдержит.
-- Надоeл ты мнe со своей Русью! -- сказал я.
-- Ну, вот, вот. Опять меня бранишь. А я этого боюсь, бранью человeка
можно в гроб вогнать. Все называешь меня "ой ты гой еси, добрый молодец": за
что, Ваня?
-- За то, что не щеголяй в поддевках, в лаковых голенищах, в шелковых
жаровых косоворотках с малиновыми поясками, не наряжайся под народника
вмeстe с Горьким, Андреевым, Скитальцем, не снимайся с ними в обнимку в
разудало-задумчивых позах, -- помни, кто ты и кто