Жизнь Арсеньева


го резко выделялся я за этим обедом своей
юностью, свежестью, деревенским загаром, здоровьем, простосердечностью,
горячей и напряженной внимательностью слуха и зрения, вид имевшей, вероятно,
даже глупости и отупения! Очень выделялся и брат. И он был из какого-то
совсем другого мира, чем все прочие, {225} несмотря на всю близость к ним; и
он казался моложе и как будто наивней всех, имел какой-то более тонкий вид и
даже иной язык.
Многие из этого общества были, как я понял впоследствии, очень типичны
и по внешности и по всему прочему. Некоторых я втайне уже не одобрил кое в
чем: один, очень длинный и узкогрудый, был слишком близорук и все сутулился,
все держал руку в кармане штанов и все мелко тряс ногой, на которой лежала
другая, чудодейственно заплетенная за нее винтом нога; другой, желтоволосый,
прозрачно-желтый и худой лицом, говорил, как мне казалось, чересчур много,
горячо и вдохновенно и, не глядя на папиросу, все сбивал с нее пепел
вытянутым костлявым указательным пальцем той же руки, в которой держал ее; а
следующий все чему-то едко ухмылялся, делая то, что мне было особенно
неприятно: все катал по скатерти двумя пальцами катышку белого хлеба, уже
давно ставшую грязной ... Но зато некоторые другие были чрезвычайно милы:
поляк Ганский с глубокими и скорбными глазами и запекшимися губами, куривший
неустанно, глубоко затягиваясь и поминутно поджигая и без того горящую
папиросу дрожащей рукой; огромный ростом и живописно-кудлатый
Краснопольский, похожий на Иоанна Крестителя; бородатый Леонтович, который
был старше и, как статистик, известней всех и сразу очаровал меня ласковым
спокойствием, доброжелательной рассудительностью и, главное, необыкновенно
приятным, чисто малорусским звуком грудного голоса; затем некто Падалка,
маленький востроносенький, в очках, до нельзя рассеянный, неистово пылкий,
все на что-то страстно негодовавший и вместе с тем такой детски чистый,
искренний, что я тотчас же полюбил его еще более, чем Леонтовича. Ужасно
понравился мне еще статистик Вагин, -- статистик, как я узнал потом, такой
заядлый, что для него, казалось, во всем {226} мире не существовало ничего,
кроме статистики, -- крепкий, рослый, белозубый, по-мужицки красивый и
веселый, -- он и был из мужиков, -- хохотавший раскатисто и заразительно,
говоривший крупно, окая... И ужасную неприязнь возбуждали два человека:
бывший рабочий Быков, коренастый парень в блузе, в кудрявой голове которого,
в толстой шее и выкаченных глазах было и впрямь что-то бычье, и еще один, по
фамилии Мельник: весь какой-то дохлый, чахлый, песочно-рыжий, золотушный,
подслепый и гнусавый, но необыкновенно резкий и самонадеянный в суждениях,
-- много лет спустя оказавшийся, к моему крайнему изумлению, большим лицом у
большевиков, каким-то "хлебным диктатором..."

"ХIII"

В среде подобных людей я и провел мою первую харьковскую зиму (да и
многие годы впоследствии).
Известно, что это была за среда, как слагалась, жила и веровала она.
Замечательней всего было то, что члены ее, пройдя еще на школьной
скамье все то особое, что полагалось им для начала, то есть какой-нибудь
кружок, затем участие во всяких студенческих "движениях" и в той или иной
"работе", затем высылку, тюрьму или ссылку и так или иначе продолжая эту
"работу" и потом, жили, в общем, очень обособленно от прочих русских