дальским носом на старообрядца, тоже ужинало
много каких-то загорелых, обветренных людей в жилетках и косоворотках,
выпущенных из под жилеток... Все, кроме хозяина, пили водку, хлебали
наваристые щи с мясом и лавровым листом из огромной общей {184} чашки ...
Ax, хорошо, почувствовал я, ax, как все хорошо -- и та дикая, неприветливая
ночь в поле, и эта вечерняя дружелюбная городская жизнь, эти пьющие и едящие
мужики и мещане, то есть вся эта старинная уездная Русь со всей ее
грубостью, сложностью, силой, домовитостью, и мои смутные мечты о каком-то
сказочном Петербурге, о Москве и знаменитых писателях, и то, что я сейчас
тоже хорошенько выпью и с волчьим аппетитом примусь за щи с мягким, белым
городским подрукавником!
И действительно, я так закусил и выпил, что потом (когда уже все
разошлись по своим местам, улеглись где кто попало спать и на дворе, и в
кухне, в горнице, потушили огонь и крепко заснули, отдав себя в полное
распоряжение клопам и тараканам) долго сидел без картуза на ступеньках
крыльца, освежая свою слегка кружащуюся голову воздухом октябрьской ночи,
слушая в ночной тишине то колотушку, ловко, на плясовой лад что-то
выделывающую где-то вдали, вдоль пустынной улицы, то мирный хруст жующих под
навесами лошадей, прерываемый иногда их короткой дракой и злым визгом, и все
что-то обдумывая, решая своей блаженно-хмельной душой...
В этот вечер я впервые замыслил рано или поздно, но непременно покинуть
Батурино.
"XII"
Одни хозяева спали отдельно, в своей спальне, похожей на часовню от
множества золотых и серебряных икон в киоте, какой-то черной стоячей
гробницей возвышавшемся в переднем углу за большой малиновой лампадой, а все
мы, то есть я и пять человек прочих чистых постояльцев, в той же горнице,
где вчера ужинали. Трое ночевали на полу, на казанских войлоках, трое, в
числе которых, к несчастью, был и я, на диванах, жестких, как камень, с
прямыми деревянными спинками. И, конечно, клопы (какие-то мелкие, особенно
ядовитые, подло разбегавшиеся по подушке, как только я зажигал спичку) ели
всю ночь и меня, а в теплой и вонючей темноте вокруг стоял крепкий храп, от
которого ночь казалась безнадежной, безрассветной, а неугомонная колотушка
проходила иногда своим отчаянно-громким, распутно-залихватским, каким-то
круглым, полым треском под самыми окнами, а двери из хозяйской спальни были
прикрыты только на половину, так что лампадка краснела оттуда мне прямо в
глаза, составляя из своего черного крестообразного поплавка, темного
лучистого мерцания и теней, колеблемых им, подобие какого то сказочного
паука в середине огромной паутины... Встал я однако как ни в чем не бывало,
лишь только послышалось, что проснулись хозяева, начали зевать, подниматься,
натягивать сапоги спавшие на полу, а кухарка по их ногам и войлокам бегом
втащила и с размаху стукнула об стол ключом кипящий и крепко, вкусно
пахнущий угаром ведерный самовар, от густого пара которого сразу побелели
окна и зеркало.
{186} Через час после того я был уже на почте и получил наконец и свой
первый гонорар и ту удивительную, от всех прочих в мире отличную толстую
книгу в девственно свежей обложке цвета яичного желтка, где были мои стихи,
показавшиеся мне в первую минуту даже как будто и не моими, -- так
очаровательно похожи были они на ка
много каких-то загорелых, обветренных людей в жилетках и косоворотках,
выпущенных из под жилеток... Все, кроме хозяина, пили водку, хлебали
наваристые щи с мясом и лавровым листом из огромной общей {184} чашки ...
Ax, хорошо, почувствовал я, ax, как все хорошо -- и та дикая, неприветливая
ночь в поле, и эта вечерняя дружелюбная городская жизнь, эти пьющие и едящие
мужики и мещане, то есть вся эта старинная уездная Русь со всей ее
грубостью, сложностью, силой, домовитостью, и мои смутные мечты о каком-то
сказочном Петербурге, о Москве и знаменитых писателях, и то, что я сейчас
тоже хорошенько выпью и с волчьим аппетитом примусь за щи с мягким, белым
городским подрукавником!
И действительно, я так закусил и выпил, что потом (когда уже все
разошлись по своим местам, улеглись где кто попало спать и на дворе, и в
кухне, в горнице, потушили огонь и крепко заснули, отдав себя в полное
распоряжение клопам и тараканам) долго сидел без картуза на ступеньках
крыльца, освежая свою слегка кружащуюся голову воздухом октябрьской ночи,
слушая в ночной тишине то колотушку, ловко, на плясовой лад что-то
выделывающую где-то вдали, вдоль пустынной улицы, то мирный хруст жующих под
навесами лошадей, прерываемый иногда их короткой дракой и злым визгом, и все
что-то обдумывая, решая своей блаженно-хмельной душой...
В этот вечер я впервые замыслил рано или поздно, но непременно покинуть
Батурино.
"XII"
Одни хозяева спали отдельно, в своей спальне, похожей на часовню от
множества золотых и серебряных икон в киоте, какой-то черной стоячей
гробницей возвышавшемся в переднем углу за большой малиновой лампадой, а все
мы, то есть я и пять человек прочих чистых постояльцев, в той же горнице,
где вчера ужинали. Трое ночевали на полу, на казанских войлоках, трое, в
числе которых, к несчастью, был и я, на диванах, жестких, как камень, с
прямыми деревянными спинками. И, конечно, клопы (какие-то мелкие, особенно
ядовитые, подло разбегавшиеся по подушке, как только я зажигал спичку) ели
всю ночь и меня, а в теплой и вонючей темноте вокруг стоял крепкий храп, от
которого ночь казалась безнадежной, безрассветной, а неугомонная колотушка
проходила иногда своим отчаянно-громким, распутно-залихватским, каким-то
круглым, полым треском под самыми окнами, а двери из хозяйской спальни были
прикрыты только на половину, так что лампадка краснела оттуда мне прямо в
глаза, составляя из своего черного крестообразного поплавка, темного
лучистого мерцания и теней, колеблемых им, подобие какого то сказочного
паука в середине огромной паутины... Встал я однако как ни в чем не бывало,
лишь только послышалось, что проснулись хозяева, начали зевать, подниматься,
натягивать сапоги спавшие на полу, а кухарка по их ногам и войлокам бегом
втащила и с размаху стукнула об стол ключом кипящий и крепко, вкусно
пахнущий угаром ведерный самовар, от густого пара которого сразу побелели
окна и зеркало.
{186} Через час после того я был уже на почте и получил наконец и свой
первый гонорар и ту удивительную, от всех прочих в мире отличную толстую
книгу в девственно свежей обложке цвета яичного желтка, где были мои стихи,
показавшиеся мне в первую минуту даже как будто и не моими, -- так
очаровательно похожи были они на ка