ял себе, где кто спит. Я знал, что Лиза спит в Глебочкиной
комнате, в той, окна которой выходили тоже в сад, темный, густой,
подступающий прямо к ним... Как же передать те чувства, с которыми смотрел
я, мысленно видя там, в этой комнате, Лизу, спящую под лепет листьев, тихим
дождем струящийся за открытыми окнами, в которые то и дело входит и веет
этот теплый ветер с полей, лелея ее полудетский сон, чище, прекраснее
которого не было, казалось, на всей земле!
x
Этот странный образ жизни длился чуть не все лето. А изменился
неожиданно и круто. В одно прекрасное утро я вдруг узнал, что Бибиковых уже
нет в Батурине, -- вчера уехали. Я кое-как провел день, перед вечером пошел
к Асе -- и что же услышал?
--А мы завтра в Крым уезжаем, -- тотчас сказала она, завидя меня, и так
весело, точно хотела чрезвычайно меня обрадовать.
В мире после того образовалась такая пустота и скука, что я стал ездить
в поле, где уже начали косить нашу рожь, стал по целым часам сидеть на
рядах, на жнивье и бесцельно смотреть на косцов. Сижу, а кругом сушь,
недвижный зной, мерный шум кос; густой и высокой стеной стоит на серой от
зноя синеве безоблачного неба море пересохшей желто-песчаной ржи с покорно
склоненными, полными колосьями, а на него, друг за другом, наступают, в
раскорячку идут и медленно ровно уходят вперед мужики распояской, широко и
солнечно блещут шуршащими косами, кладут влево от себя ряд за рядом,
оставляют за собой колкую щетку желтого жнивья, широкие пустые полосы --
мало-помалу все больше оголяют поле, делают его совсем новым, раскрывают все
новые виды и дали...
--Что ж так-то даром сидеть, барчук? -- грубовато и дружелюбно сказал
мне как-то один косец, высокий и красивый черный мужик. -- Берите-ка мою
другую косу, заходите с нами ...
И я встал и, ни слова не говоря, направился к его телеге. С тех пор и
пошло...
{179} Сперва было великое мученье.
От поспешности и всяческой неловкости я так выбивался из сил, что по
вечерам едва добредал домой -- с согнутой, изломанной спиной, с ноющими в
плечах и горящими от кровавых мозолей руками, с обожженным лицом, со
слипшимися от засохшего пота волосами, с полынной горечью во рту. Но потом
так втянулся в свою добровольную каторгу, что даже засыпал с блаженной
мыслью:
--Завтра опять косить!
За косьбой же наступила возка. Эта работа еще трудней. Это еще хуже --
всаживать вилы в толстый, сухоупругий сноп, подхватывать скользкую рукоятку
вил коленом и смаху, до боли в животе, вскидывать эту великолепную шуршащую
тяжесть, осыпающую тебя острым зерном, на высокий и все растущий на все
уменьшающейся телеге огромный, отовсюду торчащий охвостьем снопов воз... а
потом опутывать его тяжко-зыбкую, со всех сторон колющую и душно пахнущую
ржаным теплом гору жесткими веревками, изо всех сил стягивать ее ими,
туго-натуго захлестывать их за тележную грядку... а потом медленно идти за
ее качающейся громадой по выбитому, ухабистому проселку, по ступицу в
горячей пыли, все время глядеть на лошадь, кажущуюся под возом совсем
ничтожной, все время внутренне тужиться вместе с ней, все время бояться, что
на все лады скрипящая под своим страшным грузом тележенка не выдержит
где-нибудь на повороте, заест слишком круто подвернувшееся колесо -- и весь
этот груз безобразно рухнет на бо
комнате, в той, окна которой выходили тоже в сад, темный, густой,
подступающий прямо к ним... Как же передать те чувства, с которыми смотрел
я, мысленно видя там, в этой комнате, Лизу, спящую под лепет листьев, тихим
дождем струящийся за открытыми окнами, в которые то и дело входит и веет
этот теплый ветер с полей, лелея ее полудетский сон, чище, прекраснее
которого не было, казалось, на всей земле!
x
Этот странный образ жизни длился чуть не все лето. А изменился
неожиданно и круто. В одно прекрасное утро я вдруг узнал, что Бибиковых уже
нет в Батурине, -- вчера уехали. Я кое-как провел день, перед вечером пошел
к Асе -- и что же услышал?
--А мы завтра в Крым уезжаем, -- тотчас сказала она, завидя меня, и так
весело, точно хотела чрезвычайно меня обрадовать.
В мире после того образовалась такая пустота и скука, что я стал ездить
в поле, где уже начали косить нашу рожь, стал по целым часам сидеть на
рядах, на жнивье и бесцельно смотреть на косцов. Сижу, а кругом сушь,
недвижный зной, мерный шум кос; густой и высокой стеной стоит на серой от
зноя синеве безоблачного неба море пересохшей желто-песчаной ржи с покорно
склоненными, полными колосьями, а на него, друг за другом, наступают, в
раскорячку идут и медленно ровно уходят вперед мужики распояской, широко и
солнечно блещут шуршащими косами, кладут влево от себя ряд за рядом,
оставляют за собой колкую щетку желтого жнивья, широкие пустые полосы --
мало-помалу все больше оголяют поле, делают его совсем новым, раскрывают все
новые виды и дали...
--Что ж так-то даром сидеть, барчук? -- грубовато и дружелюбно сказал
мне как-то один косец, высокий и красивый черный мужик. -- Берите-ка мою
другую косу, заходите с нами ...
И я встал и, ни слова не говоря, направился к его телеге. С тех пор и
пошло...
{179} Сперва было великое мученье.
От поспешности и всяческой неловкости я так выбивался из сил, что по
вечерам едва добредал домой -- с согнутой, изломанной спиной, с ноющими в
плечах и горящими от кровавых мозолей руками, с обожженным лицом, со
слипшимися от засохшего пота волосами, с полынной горечью во рту. Но потом
так втянулся в свою добровольную каторгу, что даже засыпал с блаженной
мыслью:
--Завтра опять косить!
За косьбой же наступила возка. Эта работа еще трудней. Это еще хуже --
всаживать вилы в толстый, сухоупругий сноп, подхватывать скользкую рукоятку
вил коленом и смаху, до боли в животе, вскидывать эту великолепную шуршащую
тяжесть, осыпающую тебя острым зерном, на высокий и все растущий на все
уменьшающейся телеге огромный, отовсюду торчащий охвостьем снопов воз... а
потом опутывать его тяжко-зыбкую, со всех сторон колющую и душно пахнущую
ржаным теплом гору жесткими веревками, изо всех сил стягивать ее ими,
туго-натуго захлестывать их за тележную грядку... а потом медленно идти за
ее качающейся громадой по выбитому, ухабистому проселку, по ступицу в
горячей пыли, все время глядеть на лошадь, кажущуюся под возом совсем
ничтожной, все время внутренне тужиться вместе с ней, все время бояться, что
на все лады скрипящая под своим страшным грузом тележенка не выдержит
где-нибудь на повороте, заест слишком круто подвернувшееся колесо -- и весь
этот груз безобразно рухнет на бо