подпруги, подтянул ременный пояс на
поддевке и поправил кинжал на нем ... Ветер круто, надавливая, точно
холодной водой дул мне в бок, бил, гудел в ухо, тревожно и воровски шуршал в
неверном сумраке полей, в сухих бурьянах и жнивье; Кабардинка, с висящими по
ее бокам стременами и торчащими седельными рогами, стояла с какой-то
чудесной стройностью, остро подняв уши, тоже как будто чувствуя всю недобрую
славу этих мест и тоже внимательно и строго глядя куда-то по дороге. Она уже
вся потемнела от горячего пота, похудела в ребрах, в пахах, но я знал ее
выносливость, то, что ей достаточно единственного глубокого вздоха, которым
она вздохнула, остановясь, чтобы снова пуститься в путь во всю меру своих
уже немолодых сил, своей неизменной безответности и любви ко мне. И, с
особенной нежностью обняв ее тонкую шею и поцеловав в нервный храп, я опять
взмахнул в седло и еще шибче погнал вперед...
А потом надвинулась ночь, темная, черная, настоящая осенняя, и, как во
сне, стало казаться, что и конца не будет этому мраку, ветру навстречу и
ладному топоту копыт в густой темноте под ногами ... Потом открылись и долго
точно на одном месте стояли, с той особенной зоркостью и четкостью, которая
бывает только в осенние ночи, дальние городские и пригородные огни...
Наконец они стали ближе, больше, зачернели вдоль темной дороги слободские
тесовые крыши, заманчиво и уютно глянули из под них светлые окошечки,
светлые внутренности изб, люди, семейственно ужинающие в них... а там
явственно запахло всеми сложными, людными запахами города, замелькали вокруг
другие многочисленные огни и освещенные окна -- и подковы Кабардинки весело
и возбуждающе зазвенели уже по мостовой, по улицам...
В городе было тише, теплей, был еще вечер, а не та черная {183} слепая
ночь, что уже давно была в полях, и я попал на постоялый двор Назарова прямо
к ужину...
Чего только не было в моей душе в тот вечер! Нельзя сказать, чтоб я был
уж так взволнован, счастлив тем, что попал в знаменитый журнал, в круг
знаменитых писателей -- я, помню, принял это почти как должное. Я был только
как-то крепко и хорошо возбужден, был в полном обладании всеми своими
способностями, всей душевной и телесной восприимчивостью, и мне все
доставляло удивительное наслаждение:
и этот осенний вечерний город, и то, как я, рысью подъехав к воротам
Назарова, задергал за кольцо ржавую проволоку, висевшую из дыры в верее,
громко зазвонив по двору колокольчиком, и то, как послышался по камням за
воротами постукивающий шаг хромого дворника, отворившего мне ворота, и уют
навозного двора, где в темноте, под черными навесами и под открытым среди
них небом, стоял целый табор чьих-то телег и звучно жующих лошадей, и какое
то особое, уездное, старое зловоние отхожего места в непроглядном мраке в
сенцах, куда я одеревеневшими от стужи ногами взбежал по гнилым ступеням
деревянного крыльца и где я долго нашаривал скобку двери в дом, и вдруг
открывшаяся потом светлая, людная и теплая кухня, густо пахнущая жирной
горячей солониной и ужинающими мужиками, а за нею -- чистая половина, в
которой, за большим круглым столом, ярко освещенным висячей лампой, во главе
с толстой рябой хозяйкой с длинной верхней губой и стариком хозяином,
строго-унылым мещанином, крупным и костистым человеком, похожим своими
бурыми прямыми волосами и суз
поддевке и поправил кинжал на нем ... Ветер круто, надавливая, точно
холодной водой дул мне в бок, бил, гудел в ухо, тревожно и воровски шуршал в
неверном сумраке полей, в сухих бурьянах и жнивье; Кабардинка, с висящими по
ее бокам стременами и торчащими седельными рогами, стояла с какой-то
чудесной стройностью, остро подняв уши, тоже как будто чувствуя всю недобрую
славу этих мест и тоже внимательно и строго глядя куда-то по дороге. Она уже
вся потемнела от горячего пота, похудела в ребрах, в пахах, но я знал ее
выносливость, то, что ей достаточно единственного глубокого вздоха, которым
она вздохнула, остановясь, чтобы снова пуститься в путь во всю меру своих
уже немолодых сил, своей неизменной безответности и любви ко мне. И, с
особенной нежностью обняв ее тонкую шею и поцеловав в нервный храп, я опять
взмахнул в седло и еще шибче погнал вперед...
А потом надвинулась ночь, темная, черная, настоящая осенняя, и, как во
сне, стало казаться, что и конца не будет этому мраку, ветру навстречу и
ладному топоту копыт в густой темноте под ногами ... Потом открылись и долго
точно на одном месте стояли, с той особенной зоркостью и четкостью, которая
бывает только в осенние ночи, дальние городские и пригородные огни...
Наконец они стали ближе, больше, зачернели вдоль темной дороги слободские
тесовые крыши, заманчиво и уютно глянули из под них светлые окошечки,
светлые внутренности изб, люди, семейственно ужинающие в них... а там
явственно запахло всеми сложными, людными запахами города, замелькали вокруг
другие многочисленные огни и освещенные окна -- и подковы Кабардинки весело
и возбуждающе зазвенели уже по мостовой, по улицам...
В городе было тише, теплей, был еще вечер, а не та черная {183} слепая
ночь, что уже давно была в полях, и я попал на постоялый двор Назарова прямо
к ужину...
Чего только не было в моей душе в тот вечер! Нельзя сказать, чтоб я был
уж так взволнован, счастлив тем, что попал в знаменитый журнал, в круг
знаменитых писателей -- я, помню, принял это почти как должное. Я был только
как-то крепко и хорошо возбужден, был в полном обладании всеми своими
способностями, всей душевной и телесной восприимчивостью, и мне все
доставляло удивительное наслаждение:
и этот осенний вечерний город, и то, как я, рысью подъехав к воротам
Назарова, задергал за кольцо ржавую проволоку, висевшую из дыры в верее,
громко зазвонив по двору колокольчиком, и то, как послышался по камням за
воротами постукивающий шаг хромого дворника, отворившего мне ворота, и уют
навозного двора, где в темноте, под черными навесами и под открытым среди
них небом, стоял целый табор чьих-то телег и звучно жующих лошадей, и какое
то особое, уездное, старое зловоние отхожего места в непроглядном мраке в
сенцах, куда я одеревеневшими от стужи ногами взбежал по гнилым ступеням
деревянного крыльца и где я долго нашаривал скобку двери в дом, и вдруг
открывшаяся потом светлая, людная и теплая кухня, густо пахнущая жирной
горячей солониной и ужинающими мужиками, а за нею -- чистая половина, в
которой, за большим круглым столом, ярко освещенным висячей лампой, во главе
с толстой рябой хозяйкой с длинной верхней губой и стариком хозяином,
строго-унылым мещанином, крупным и костистым человеком, похожим своими
бурыми прямыми волосами и суз