Жизнь Арсеньева


к Виганды должны были приехать к нам. И вот они приехали,
сразу наполнив весь дом своим шумным немецким весельем, беспричинным смехом,
шутками и всем тем особенно праздничным, что вносят гости в деревне, зимой,
с морозу сбрасывая в прихожей пахучие холодные шубы, ботики и валенки. А
вечером подъехали и другие гости и все, кроме старших, решили, конечно,
ехать по соседним усадьбам ряжеными. Шумно нарядились во что попало, --
больше всего мужиками и бабами, -- мне круто завили волосы, набелили и
нарумянили лицо, подрисовали неизменной жженой пробкой неизменные черные
усики, {138} -- и гурьбой высыпали на крыльцо, возле которого уже стояло в
темноте несколько саней и розвальней, расселись и, смеясь, крича, под звон
колокольчиков, шибко понеслись через свежие сугробы со двора. И конечно, я
очутился в розвальнях с Анхен...
Как забыть этот ночной зимний звон колокольчиков, эту глухую ночь в
глухом снежном поле, то необыкновенное, зимнее, серое, мягкое, зыбкое, во
что сливаются в такую ночь снега с низким небом, меж тем как впереди все
чудятся какие-то огоньки, точно глаза каких-то неведомых, ночных, зимних
порождений! Как забыть снежный ночной полевой воздух, холодок под енотовой
шубой сквозь тонкие сапоги, впервые в жизни взятую в свои молодые, горячие
руки вынутую из меховой перчатки теплую девичью руку -- и уже ответно,
любовно мерцающие сквозь сумрак девичьи глаза!

"XIX"

А потом пришла весна, самая необыкновенная во всей моей жизни.
Помню как сейчас -- я сидел с Олей в ее комнате, выходившей окном во
двор. Было часов пять солнечного мартовского вечера. Неожиданно, застегивая
полушубок, вошел с обычной своей бодростью отец, -- усы у него были теперь
уже седые, но он по-прежнему держался молодцем, -- и сказал:
--Нарочный из Васильевского. С Писаревым что-то вроде удара. Сейчас еду
туда, -- хочешь со мной?
Я поднялся, пораженный счастьем неожиданно попасть в Васильевское,
увидеть Анхен, и мы тотчас же поехали. К удивлению нашему, Писарев был
здоров и весел, сам дивился и не понимал, что такое с ним было. "А ты все
таки пей-то поменьше", сказал ему отец на другой день на прощанье в
прихожей. "Пустяки!" ответил Писарев, усмехаясь своими цыганскими глазами,
помогая отцу надеть полушубок. -- как сейчас вижу его, стройного, смуглого,
чернобородого, в шелковой красной косоворотке на выпуск, в черных легких
шароварах и красных, шитых серебром чувяках. Мы спокойно воротились домой, а
тут вскоре пошла полая вода, такая спорая и буйная, что наше сообщение с
Васильевским недели на две совсем прервалось.
На первый день Пасхи стало везде совсем сухо, зазеленели {140} лозинки
и выгоны. Мы все собрались ехать в Васильевское и уже вышли садиться в
тарантас, как вдруг в воротах показалась лошадь, за ней беговые дрожки, а на
них наш двоюродный брат Петр Петрович Арсеньев.
--Христос Воскресе, -- сказал он, подъезжая, с каким-то преувеличенным
спокойствием. -- Вы в Васильевское? Как нельзя более во время. Писарев
приказал долго жить. Проснулся нынче, вошел к сестре, сел вдруг в кресло --
и каюк...
Писарева только что обмыли и убрали, когда мы вошли в его дом. Он
лежал, являя обычную картину покойника, только что положенного на стол, --
картину, поражавшую еще только своей странностью, -- в том самом зале, где
две недели тому назад он сто