Жизнь Арсеньева


рячки и стал горстями пить. Потом, с удовольствием
отдуваясь и вытирая рукавом губы, лег на берегу и закурил. Вода в пруде была
чистая, прозрачная, особенная лесная вода, как есть вообще нечто особенное в
этих одиноких лесных прудах, почти никогда никем, кроме птицы и зверя, не
посещаемых. В ее светлой бездонности, похожей на какое-то зачарованное небо,
спокойно отражались, тонули верхушки окружавшего ее березового и дубового
леса, по которому с легким лепетом и шорохом тянул ветер с поля. И под этот
шорох, лежа с подставленной под головой рукой, отец закрыл глаза и задремал.
Джальма тоже напилась в пруде, потом бухнулась в него, немножко проплыла,
осторожно держа голову над водой с повисшими, как лопухи, ушами, и, внезапно
повернув назад, как бы испугавшись глубины, быстро выскочила на берег и
крепко встряхнулась, осыпав нас брызгами. Теперь, высунув длинный красный
язык, она сидела возле отца, то вопросительно посматривая на меня, то
нетерпеливо оглядываясь по сторонам... Я встал и бесцельно побрел среди
деревьев в ту сторону, откуда мы подходили к лесу по овсяному полю...

"XXI"

Там, за опушкой, за стволами, из-под лиственного навеса, сухо блестел и
желтел полевой простор, откуда тянуло теплом, светом, счастьем последних
летних дней. Вправо от меня всплывало из-за деревьев, неправильно и чудесно
круглилось в синеве, медленно текло и менялось неизвестно откуда взявшееся
большое белое облако. Пройдя несколько шагов, я тоже лег на землю, на
скользкую траву, среди разбросанных, как бы гуляющих вокруг меня светлых,
солнечных деревьев, в легкой тени двух сросшихся берез, двух белоствольных
сестер в сероватой мелкой листве с сережками, тоже подставил руку под голову
и стал смотреть то в поле, сиявшее и ярко желтевшее за стволами, то на это
облако. Мягко тянуло с поля сушью, зноем, светлый лес трепетал, струился,
слышался его дремотный, как будто куда-то бегущий шум. Этот шум иногда
возрастал, усиливался и тогда сетчатая тень пестрела, двигалась, солнечные
пятна вспыхивали, сверкали и на земле и в деревьях, ветви которых гнулись и
светло раскрывались, показывая небо...
Что я думал, если это только были думы? Я думал, конечно, о гимназии,
об удивительных людях, которых я видел в ней, которые назывались учителями и
принадлежали как бы к какой-то совсем особой породе людей, все назначенье
которых -- учить и держать учеников в вечном страхе, и меня охватывал
недоуменный ужас, зачем везут меня в рабство к ним, разлучают с родным
домом, с Каменкой, с этим лесом... Я думал о стригуне, которого я видел в
бороне на пашне.
{73} Я смутно думал так: да, вот как все обманчиво на свете, -- я
воображал, что стригун-то мой, а им распорядились, не спросясь меня, как
своей собственностью... да, вот был тонконогий мышастый жеребенок,
трепетный, пугливый, как все жеребята, но и радостный, доверчивый, с ясными
черносливными глазами, привязанный только к матери, всегда со сдержанным
удовольствием и лаской ржавшей при виде его, во всем же прочем бесконечно
вольный, беззаботный... этого жеребенка мне в один счастливый день подарили,
навсегда отдали в мое полное распоряжение, и я радовался на него некоторое
время, мечтал о нем, о нашем с ним будущем, о близости, которая не только
будет, но уже образовалась между нами оттого что мне его подарили, а потом
стал понемногу заб