Жизнь Арсеньева


во: он и впрямь был одним
из самых древних русских городов, лежал среди великих черноземных полей
Подстепья на той роковой черте, за которой некогда простирались "земли
дикие, незнаемые", а во времена княжеств Суздальского и Рязанского
принадлежал к тем важнейшим оплотам Руси, что, по слову летописцев, первые
вдыхали бурю, пыль и хлад из-под грозных азиатских туч, то и дело заходивших
над нею, первые видели зарева страшных ночных и дневных пожарищ, ими
запаляемых, первые давали знать Москве о грядущей беде и первые ложились
костьми за нее. В свое время он, конечно, не раз пережил все, что
полагается: в таком-то веке его "дотла разорил" один хан, в таком-то другой,
в таком-то третий, тогда-то "опустошил" его великий пожар, тогда-то голод,
тогда-то мор и трус... Вещественных исторических памятников {79} 79 он при
таких условиях, конечно, не мог сохранить. Но старина в нем все же очень
чувствовалась, сказывалась в крепких нравах купеческой и мещанской жизни, в
озорстве и кулачных боях его слобожан, то есть жителей Черной Слободы,
Заречья, Аргамачи, стоявшей над рекой на тех желтых скалах, с которых будто
бы сорвался некогда вместе со своим аргамаком какой-то татарский князь. А
какой пахучий был этот город!
Чуть не от заставы, откуда еще смутно виден был он со всеми своими
несметными церквами, блестевшими вдали в огромной низменности, уже пахло:
сперва болотом с непристойным названьем, потом кожевенными заводами, потом
железными крышами, нагретыми солнцем, потом площадью, где в базарные дни
станом стояли съезжавшиеся на торг мужики, а там уже и не разберешь чем:
всем, что только присуще старому русскому городу...

"III"

В гимназии я пробыл четыре года, живя нахлебником у мещанина
Ростовцева, в мелкой и бедной среде: попасть в иную среду я не мог, богатые
горожане в нахлебниках не нуждались.
Как ужасно было начало этой жизни! Уже одно то, что это был мой первый
городской вечер, первый после разлуки с отцом и матерью, первый в совершенно
новой и убогой обстановке, в двух тесных комнатках, в среде до нелепости
чужой и чуждой мне, с людьми, которых я, барчук, считал, конечно, очень
низкими и которые однако вдруг приобрели даже некоторую власть надо мной, --
уже одно это было ужасно. У Ростовцевых был и другой нахлебник, мой
сверстник и одноклассник, незаконный сын одного батуринского помещика, рыжий
мальчик Глебочка; но между нами не было в тот вечер еще никаких отношений,
он дико сидел в углу, как зверек, попавший в клетку, дико и упорно молчал,
со звериной недоверчивостью посматривая на меня исподлобья, да и я не спешил
навязываться в дружбу к нему -- между прочим и по той причине, что он
казался мне не совсем обыкновенным мальчиком, от которого, может, надо было
держаться подальше: я еще в Каменке знал, что он будет жить вместе со мной,
и однажды слышал, как нехорошо назвала его наша нянька, разумея его
незаконное происхожденье. А на дворе, как нарочно, было сумрачно, к вечеру
стало накрапывать, бесконечная каменная улица, на которую я смотрел из
окошечка, была мертва, {81} пуста, а на полуголом дереве за забором
противоположного дома, горбясь и натуживаясь, не обещая ничего доброго,
каркала ворона, на высокой колокольне, поднимавшейся вдали за железными
пыльными крышами в ненастное темнеющее небо, каждую