Жизнь Арсеньева


округ остатков своей древней крепости с первобытно-грубой
сарацинской башней одно из самых старых гнезд Прованса, то есть тоже нечто
весьма грубое, серое, каменное, уступчатое, воедино слитое, сверху
чешуйчатое, как бы ржавое, коряво-черепичное. На горизонте впереди -- высоко
поднимающаяся к светло-туманному небу белесая туманность далекого моря. А
тот горбатый мыс -- левей, тонет в утреннем морском блеске, зыбко окружающем
его ... Я долго смотрю туда. Поднимающийся мистраль прилетает дорой в сад,
волнует жесткую и длинную листву пальм, сухо, знойно-холодно, точно в {254}
могильных венках, шелестит и шуршит в ней... Ехать ли туда? Это
непостижимо-странно -- встретиться всего два раза в жизни и оба раза в
сообществе смерти. Да и все непостижимо. Неужели это солнце, что так
ослепительно блещет сейчас и погружает вон те солнечно-мглистые горы в
равнодушно-счастливые сны о всех временах и народах, некогда виденных ими,
ужели это то же самое солнце, что светило нам с ним некогда?

"XXI"

Весь день мистраль, острый шелест пальм, тревожный зимний блеск.
К вечеру как будто стихает.
В четыре часа я уже на мысу, иду дальше.
Дорога долго поднимается среди сплошных южных садов, по длинному
проспекту. Наконец вот и оно, это большое старинное поместье и этот белый
большой дом в глубине обширного и просторного сада, за раскрытыми настежь
воротами, в конце длинной аллеи старых сумрачных пальм. Предвечернее солнце,
весь свет и блеск западного неба -- за домом.
Это первое, что жутко, -- эти так широко и свободно для всякого
раскрытые смертью ворота и множество автомобилей, стоящих возле них.
Аллея пуста, все уже в доме. Быстро иду к нему. Под ногами шуршит
гравий.
Пусто и возле крыльца. Сюда?
Но я произношу это слово только потому, что вдруг теряюсь: внезапно
вижу на крыльце то, чего не видел уже целых десять лет и что поражает меня
как чудодейственно воскресшая вдруг передо мной вся моя прежняя жизнь:
светлоглазого русского офицера в гимнастерке, в погонах...
Высокие стеклянные двери крыльца тоже настежь открыты. За дверями --
полутемный вестибюль и такие же другие двери, а дальше полусвет большого
французского салона, что-то странное и красивое: гранатом сквозящие на
солнце, скрытом за ними, спущенные на высоких и полукруглых окнах шелковые
шторы и необычно зажженная в такой еще ранний час, {256} палевым жемчугом
сияющая под потолком люстра.
В вестибюле молчаливая и тесная толпа. С какой-то особой покорностью
пробираюсь ко вторым дверям, затем поднимаю глаза -- и тотчас же вижу
лежащий в непомерно длинном гробу, в желтом дубовом саркофаге, большой
желто-серый лик, большой романовский лоб, всю эту старческую мертвую голову,
уже седую, а не русую, но все еще властную и гордую: поседевшая бородка
слегка выдвинута, ноздри вырезаны тонко и как бы чуть презрительно ...
Затем вижу и чувствую подробности. Да, странный полусвет, спущенные,
красно просвечивающие предвечерним солнцем шторы, жемчужно сияющая люстра,
тонкие и бледные, чуть дрожащие огни высоких церковных свечников. И тут
народ, но только по стенам, а чуть не вся середина салона занята им. У стены
налево стоймя стоит прислоненная к мраморному камину с завешенным зеркалом,
высится и блистает желтым лакированным дубом гробовая крышка нео