д несколько советов Горичеву, резко оборвал графиню-внучку и опять
задел Молчалина.
Но чаша переполнилась. Он выходит из задних комнат уже окончательно
расстроенный и, по старой дружбе, в толпе опять идет к Софье, надеясь хоть
на простое сочувствие. Он поверяет ей свое душевное состояние:
Мильон терзаний! --
Груди от дружеских тисков,
говорит он.
Ногам от шарканья, ушам от восклицаний,
А пуще голове от всяких пустяков!
Здесь у меня душа каким-то горем сжата! --
жалуется он ей, не подозревая, какой заговор созрел против него в
неприятельском лагере.
"Мильон терзаний" и "горе!" -- вот что он пожал за все, что . До сих
пор он был непобедим: ум его поражал больные места врагов. Фамусов ничего не
находит, как только зажать уши против его , и отстреливается общими местами
старой морали. Молчалин смолкает, княжны, графини -- пятятся прочь от него,
обожженные крапивой его смеха, и прежний друг его, Софья, которую одну он
щадит, лукавит, скользит и наносит ему главный удар втихомолку, объявив его,
под рукой, , сумасшедшим.
Он чувствовал свою силу и говорил уверенно. Но борьба его истомила. Он,
очевидно, ослабел от этого "мильона терзаний", и расстройство обнаружилось в
нем так заметно, что около него группируются все гости, как собирается толпа
около всякого явления, выходящего из обыкновенного порядка вещей.
Он не только грустен, но и желчен, придирчив. Он, как раненый, собирает
все силы, делает вызов толпе -- и наносит удар всем, -- но не хватило у него
мощи против соединенного врага.
Он впадает в преувеличения, почти в нетрезвость речи, и подтверждает во
мнении гостей распущенный Софьей слух о его сумасшествии. Слышится уже не
острый, ядовитый сарказм, в который вставлена верная, определенная идея,
правда, а какая-то горькая жалоба, как будто на личную обиду, на пустую,
или, по его словам, "незначащую встречу с французиком из Бордо", которую он,
в нормальном состоянии духа, едва ли бы заметил.
Он перестал владеть собой и даже не замечает, что он сам составляет
спектакль на бале. Он ударяется и в патриотический пафос, договаривается до
того, что находит фрак противным "рассудку и стихиям", сердится, что madame
и mademoiselle не переведены на русский язык, -- словом, "il divague!"[5] --
заключили, вероятно, о нем все шесть княжен и графиня-внучка. Он чувствует
это и сам, говоря, что в "многолюдстве он растерян, сам не свой!"
Он точно "сам не свой", начиная с монолога "о французике из Бордо" -- и
пьесы. Впереди пополняется "мильон терзаний".
Пушкин, отказывая Чацкому в уме, вероятно, всего более имел в виду
последнюю сцену 4-го акта, в сенях, при разъезде. Конечно, ни Онегин, ни
Печорин, эти франты, не сделали бы того, что проделал в сенях Чацкий. Те
слишком дрессированы "в науке страсти нежной", а Чацкий отличается и, между
прочим, искренностью и простотой, и не умеет и не хочет рисоваться. Он не
франт, не лев. Здесь , даже простое приличие. Таких пустяков наделал он!
Отделавшись от болтовни Репетилова и спрятавшись в швейцарскую в
ожидании кареты, он подглядел свидание Софьи с Молчалиным и разыграл роль
Отелло, не имея на то никаких прав. Он упрекает ее, зачем она его "надеждой
завлекла", зачем прямо не сказала, что прошлое забыто. Тут что ни слово --
то неправда. Никакой надеждой она его не завлекала. Она только и делала, что
уходила от него,
задел Молчалина.
Но чаша переполнилась. Он выходит из задних комнат уже окончательно
расстроенный и, по старой дружбе, в толпе опять идет к Софье, надеясь хоть
на простое сочувствие. Он поверяет ей свое душевное состояние:
Мильон терзаний! --
Груди от дружеских тисков,
говорит он.
Ногам от шарканья, ушам от восклицаний,
А пуще голове от всяких пустяков!
Здесь у меня душа каким-то горем сжата! --
жалуется он ей, не подозревая, какой заговор созрел против него в
неприятельском лагере.
"Мильон терзаний" и "горе!" -- вот что он пожал за все, что . До сих
пор он был непобедим: ум его поражал больные места врагов. Фамусов ничего не
находит, как только зажать уши против его , и отстреливается общими местами
старой морали. Молчалин смолкает, княжны, графини -- пятятся прочь от него,
обожженные крапивой его смеха, и прежний друг его, Софья, которую одну он
щадит, лукавит, скользит и наносит ему главный удар втихомолку, объявив его,
под рукой, , сумасшедшим.
Он чувствовал свою силу и говорил уверенно. Но борьба его истомила. Он,
очевидно, ослабел от этого "мильона терзаний", и расстройство обнаружилось в
нем так заметно, что около него группируются все гости, как собирается толпа
около всякого явления, выходящего из обыкновенного порядка вещей.
Он не только грустен, но и желчен, придирчив. Он, как раненый, собирает
все силы, делает вызов толпе -- и наносит удар всем, -- но не хватило у него
мощи против соединенного врага.
Он впадает в преувеличения, почти в нетрезвость речи, и подтверждает во
мнении гостей распущенный Софьей слух о его сумасшествии. Слышится уже не
острый, ядовитый сарказм, в который вставлена верная, определенная идея,
правда, а какая-то горькая жалоба, как будто на личную обиду, на пустую,
или, по его словам, "незначащую встречу с французиком из Бордо", которую он,
в нормальном состоянии духа, едва ли бы заметил.
Он перестал владеть собой и даже не замечает, что он сам составляет
спектакль на бале. Он ударяется и в патриотический пафос, договаривается до
того, что находит фрак противным "рассудку и стихиям", сердится, что madame
и mademoiselle не переведены на русский язык, -- словом, "il divague!"[5] --
заключили, вероятно, о нем все шесть княжен и графиня-внучка. Он чувствует
это и сам, говоря, что в "многолюдстве он растерян, сам не свой!"
Он точно "сам не свой", начиная с монолога "о французике из Бордо" -- и
пьесы. Впереди пополняется "мильон терзаний".
Пушкин, отказывая Чацкому в уме, вероятно, всего более имел в виду
последнюю сцену 4-го акта, в сенях, при разъезде. Конечно, ни Онегин, ни
Печорин, эти франты, не сделали бы того, что проделал в сенях Чацкий. Те
слишком дрессированы "в науке страсти нежной", а Чацкий отличается и, между
прочим, искренностью и простотой, и не умеет и не хочет рисоваться. Он не
франт, не лев. Здесь , даже простое приличие. Таких пустяков наделал он!
Отделавшись от болтовни Репетилова и спрятавшись в швейцарскую в
ожидании кареты, он подглядел свидание Софьи с Молчалиным и разыграл роль
Отелло, не имея на то никаких прав. Он упрекает ее, зачем она его "надеждой
завлекла", зачем прямо не сказала, что прошлое забыто. Тут что ни слово --
то неправда. Никакой надеждой она его не завлекала. Она только и делала, что
уходила от него,