Былое и думы


то, что он носит, - мундир?
К мундиру принадлежит какое-нибудь смертоносное оружие, какой-нибудь
знак власти или кровавых воспоминаний. Гарибальди ходит без оружия, он не
боится никого и никого не стращает; в Гарибальди так же мало военного, как
мало аристократического и мещанского. "Я не солдат, - говорил он в
Кристаль-паласе итальянцам, подносившим ему меч, - и не люблю солдатского
ремесла. Я видел мой отчий дом, наполненный разбойниками, и схватился за
оружие, чтоб их выгнать". "Я работник, происхожу от работников и горжусь
этим", - сказал он в другом месте.
При этом нельзя не заметить, что у Гарибальди нет также ни на йоту
плебейской грубости, ни изученного демократизма. Его обращение мягко до
женственности. Итальянец и человек, он на вершине общественного мира
представляет не только плебея, верного своему началу, но итальянца, верного
эстетичности своей расы.
Его мантия, застегнутая на груди, не столько военный плащ, сколько риза
воина-первосвященника, рго-phetare 349, Когда он поднимает руку, от него
ждут благословения и привета, а не военного приказа.
Гарибальди заговорил о польских делах. Он дивился отваге поляков.
- Без организации, без оружия, без людей, без открытой границы, без
всякой опоры выступить против сильной военной державы и продержаться с
лишком год - такого примера нет в истории... Хорошо, если б другие народы
переняли. Столько геройства не должно, не может погибнуть, я полагаю, что
Галиция готова к восстанию?
Я промолчал.
- Так же, как и Венгрия - вы не верите?
- Нет, я просто не знаю.
- Ну, а можно ли ждать какого-нибудь движения в России?
- Никакого. С тех пор, как я вам писал письмо, в ноябре месяце, ничего
не переменилось. Правительство, чувствующее поддержку во всех злодействах в
Польше, идет очертя голову, ни в грош не ставит Европу, обще(243)ство падает
глубже и глубже. Народ молчит. Польское дело - не его дело, - у нас враг
один, общий, но вопрос розно поставлен. К тому же у нас много времени
впереди - а у них его нет.
Так продолжался разговор еще несколько минут, начали в дверях
показываться архианглийские физиономии, шурстеть дамские платья... Я встал.
- Куда вы торопитесь? - сказал Гарибальди.
- Я не хочу вас больше красть у Англии.
- До свиданья в Лондоне - не правда ли?
- Я непременно буду. Правда, что вы останавливаетесь у дюка
Сутерландского?
- Да, - сказал Гарибальди и прибавил, будто извиняясь: - не мог
отказаться.
- Так я явлюсь к вам, напудрившись, для того чтоб лакеи в Стаффорд
Гаузе подумали, что у меня пудренный слуга.
В это время явился поэт лавреат Теннисон с женой, - это было слишком
много лавров, и я по тому же беспрерывному дождю отправился в Коус.

Перемена декорации, но продолжение той же пьесы. Пароход из Коуса в
Соутамтон только что ушел, а другой отправлялся через три часа, в силу чего
я пошел в ближайший ресторан, заказал себе обед и принялся читать "Теймс". С
первых строк я был ошеломлен. Семидесятипятилетний Авраам, судившийся месяца
два тому назад за какие-то .шашни с новой Агарью, принес окончательно на
жертву своего галифаксского Исаака. Отставка Стансфильда была принята. И это
в самое то время, когда Гарибальди начинал свое торжественное шествие в
Англии. Говоря с Гарибальди, я этого даже не предполагал.
Что Стансфильд подал во вт