Былое и думы


едем тем же проселком;
открывается знакомый бор и гора, покрытая орешником, а тут и брод через
реку, этот брод, приводивший меня двадцать лет тому назад в восторг, - вода
брызжет, мелкие камни хрустят, кучера кричат, лошади упираются... ну вот и
село, и дом священника, где он сиживал на лавочке в буром подряснике,
простодушный, добрый, рыжеватый, вечно в поту, всегда что-нибудь
прикусывавший и постоянно одержимый икотой; вот и канцелярия, где земский
Василий Епифанов, никогда не бывавший трезвым, писал свои отчеты,
скорчившись над бумагой и держа перо у самого конца, круто подогнувши третий
палец под него. Священник умер, Василий Епифанов пишет отчеты и напивается в
другой деревне. Мы остановились у старостихи, муж ее был на поле.
Что-то чужое прошло тут в эти десять лет; вместо нашего дома на горе
стоял другой, около него был разбит новый сад. Возвращаясь мимо церкви и
кладбища, мы встретили какое-то уродливое существо, тащившееся почти на
четвереньках; оно мне показывало что-то; я подошел - это была горбатая и
разбитая параличом полуюродивая старуха, жившая подаянием и работавшая в
огороде прежнего священника; ей было тогда уже лет около семидесяти, и ее-то
именно смерть и обошла. Она узнала меня, плакала, качала головой и
приговаривала: "Ох, уже и ты-то как состарился, я по поступи тебя только
узнала, а я т-уж, я-то, - о-о-ох - и не говори!" Когда мы ехала назад, я
увидел издали на поле старосту, того же, который был при нас; он сначала не
узнал меня, но, когда мы проехали, он, как бы спохватившись, (89) снял шляпу
и низко кланялся. Проехав еще несколько, я обернулся, староста Григорий
Горский все еще стоял на том же месте и смотрел нам вслед; его высокая
бородатая фигура, кланяющаяся середь нивы, знакомо проводила нас из
отчуждавшегося Васильевского.

ГЛАВА IV

Ник и Воробьевы горы.

Напиши тогда, как в этом месте (на Воробьевых горах) развилась история
нашей жизни, то есть моей и твоей.
Письмо 1833.

Года за три до того времени, о котором идет речь, мы гуляли по берегу
Москвы-реки в Лужниках, то есть по другую сторону Воробьевых гор. У самой
реки мы встретили знакомого нам француза-гувернера в одной рубашке; он был
перепуган и кричал: "Тонет! тонет!" Но прежде, нежели наш приятель успел
снять рубашку или надеть панталоны, уральский казак сбежал с Воробьевых гор,
бросился в воду, исчез и через минуту явился с тщедушным человеком, у
которого голова и руки болтались, как платье, вывешенное на ветер; он
положил его на берег, говоря: "Еще отходится, стоит покачать".
Люди, бывшие около, собрали рублей пятьдесят и предложили казаку. Казак
без ужимок очень простодушно сказал: "Грешно за эдакое дело деньги брать, и
труда, почитай, никакого не было, ишь какой, словно кошка. А впрочем, -
прибавил он, - мы люди бедные, просить не просим, ну, а коли дают, отчего не
взять, покорнейше благодарим". Потом, завязавши деньги в платок, он пошел
пасти лошадей на гору. Мой отец спросил его имя и написал на другой день о
бывшем Эссену. Эссен произвел его в урядники. Через несколько месяцев явился
к нам казак и с ним надушенный, рябой, лысый, в завитой белокурой накладке
немец; он приехал благодарить за казака, - это был утопленник. С тех пор он
стал бывать у нас.
Карл Иванович Зонненберг оканчивал тогда немецкую часть воспитания
каки