орядочной фантазии. Мы были тогда в
Васильевском. Сенатор, не зная, что делать с поваром, прислал его туда,
воображая, что мой отец уговорит его. Но человек был слишком сломлен. Я тут
разглядел, какая сосредоточенная ненависть и злоба против господ лежат на
сердце у крепостного человека: он говорил со скрыпом зубов и с мимикой,
которая, особенно в поваре, могла быть опасна. При мне он не боялся давать
волю языку; он меня любил и часто, фамильярно трепля меня по плечу, говорил:
"Добрая ветвь испорченного древа".
После смерти Сенатора мой отец дал ему тотчас отпускную; это было
поздно и значило сбыть его с рук; он так и пропал.
Рядом с ним не могу не вспомнить другой жертвы крепостного состояния. У
Сенатора был, вроде письмоводителя, дворовый человек лет тридцати пяти.
Старший брат моего отца, умерший в 1813 году, имея в виду устроить
деревенскую больницу, отдал его мальчиком какому-то знакомому врачу для
обучения фельдшерскому искусству. Доктор выпросил ему позволение ходить на
лекции медико-хирургической академии; молодой человек был с способностями,
выучился по-латыни, по-немецки и лечил кой-как. Лет двадцати пяти он
влюбился в дочь какого-то офицера, скрыл от нее свое состояние и женился на
ней. Долго обман не мог продолжаться, жена с ужасом узнала после смерти
барина, что они крепостные. Сенатор, новый владелец его, нисколько их не
теснил, он даже любил молодого Толочанова, но ссора его с женой
продолжалась; она не могла ему про(60)стить обмана и бежала от него с
другим. Толочанов, должно быть, олень любил ее; он с этого времени впал в
задумчивость, близкую к помешательству, прогуливал ночи и, не имея своих
средств, тратил господские деньги; когда он увидел, что нельзя свести
концов, он 31 декабря 1821 года отравился.
Сенатора не было дома; Толочанов взошел при мне к моему отцу и сказал
ему, что он пришел с ним проститься и просит его сказать Сенатору, что
деньги, которых недостает, истратил он.
- Ты пьян, - сказал ему мой отец, - поди и выспись.
- Я скоро пойду спать надолго, - сказал лекарь, - и прошу только не
поминать меня злом.
Спокойный вид Толочанова испугал моего отца, и он, пристальнее
посмотрев на него, спросил:
- Что с тобою, ты бредишь?
- Ничего-с, я .только принял рюмку мышьяку.
Послали за доктором, за полицией, дали ему рвотное, дали молоко...
когда его начало тошнить, он удерживался и говорил:
- Сиди, сиди там, я не с тем тебя проглотил. Я слышал потом, когда яд
стал сильнее действовать, его стон и страдальческий голос, повторявший:
- Жжет, жжет! огонь!
Кто-то посоветовал ему послать за священником, он не хотел и говорил
Кало, что жизни за гробом быть не может, что он настолько знает анатомию.
Часу в двенадцатом вечера он спросил штаб-лекаря по-немецки, который час,
потом, сказавши: "Вот и Новый год, поздравляю вас", - умер.
Утром я бросился в небольшой флигель, служивший баней, туда снесли
Толочанова; тело лежало на столе в том виде, как он умер: во фраке, без
галстука, с раскрытой грудью; черты его были страшно искажены и уже
почернели. Это было первое мертвое тело, которое я видел; близкий к
обмороку, я вышел вон. И игрушки, и картинки, подаренные мне на Новый год,
не тешили меня; почернелый Толочанов носился перед глазами, и я слышал его
"жжет- огонь!"
В зак
Васильевском. Сенатор, не зная, что делать с поваром, прислал его туда,
воображая, что мой отец уговорит его. Но человек был слишком сломлен. Я тут
разглядел, какая сосредоточенная ненависть и злоба против господ лежат на
сердце у крепостного человека: он говорил со скрыпом зубов и с мимикой,
которая, особенно в поваре, могла быть опасна. При мне он не боялся давать
волю языку; он меня любил и часто, фамильярно трепля меня по плечу, говорил:
"Добрая ветвь испорченного древа".
После смерти Сенатора мой отец дал ему тотчас отпускную; это было
поздно и значило сбыть его с рук; он так и пропал.
Рядом с ним не могу не вспомнить другой жертвы крепостного состояния. У
Сенатора был, вроде письмоводителя, дворовый человек лет тридцати пяти.
Старший брат моего отца, умерший в 1813 году, имея в виду устроить
деревенскую больницу, отдал его мальчиком какому-то знакомому врачу для
обучения фельдшерскому искусству. Доктор выпросил ему позволение ходить на
лекции медико-хирургической академии; молодой человек был с способностями,
выучился по-латыни, по-немецки и лечил кой-как. Лет двадцати пяти он
влюбился в дочь какого-то офицера, скрыл от нее свое состояние и женился на
ней. Долго обман не мог продолжаться, жена с ужасом узнала после смерти
барина, что они крепостные. Сенатор, новый владелец его, нисколько их не
теснил, он даже любил молодого Толочанова, но ссора его с женой
продолжалась; она не могла ему про(60)стить обмана и бежала от него с
другим. Толочанов, должно быть, олень любил ее; он с этого времени впал в
задумчивость, близкую к помешательству, прогуливал ночи и, не имея своих
средств, тратил господские деньги; когда он увидел, что нельзя свести
концов, он 31 декабря 1821 года отравился.
Сенатора не было дома; Толочанов взошел при мне к моему отцу и сказал
ему, что он пришел с ним проститься и просит его сказать Сенатору, что
деньги, которых недостает, истратил он.
- Ты пьян, - сказал ему мой отец, - поди и выспись.
- Я скоро пойду спать надолго, - сказал лекарь, - и прошу только не
поминать меня злом.
Спокойный вид Толочанова испугал моего отца, и он, пристальнее
посмотрев на него, спросил:
- Что с тобою, ты бредишь?
- Ничего-с, я .только принял рюмку мышьяку.
Послали за доктором, за полицией, дали ему рвотное, дали молоко...
когда его начало тошнить, он удерживался и говорил:
- Сиди, сиди там, я не с тем тебя проглотил. Я слышал потом, когда яд
стал сильнее действовать, его стон и страдальческий голос, повторявший:
- Жжет, жжет! огонь!
Кто-то посоветовал ему послать за священником, он не хотел и говорил
Кало, что жизни за гробом быть не может, что он настолько знает анатомию.
Часу в двенадцатом вечера он спросил штаб-лекаря по-немецки, который час,
потом, сказавши: "Вот и Новый год, поздравляю вас", - умер.
Утром я бросился в небольшой флигель, служивший баней, туда снесли
Толочанова; тело лежало на столе в том виде, как он умер: во фраке, без
галстука, с раскрытой грудью; черты его были страшно искажены и уже
почернели. Это было первое мертвое тело, которое я видел; близкий к
обмороку, я вышел вон. И игрушки, и картинки, подаренные мне на Новый год,
не тешили меня; почернелый Толочанов носился перед глазами, и я слышал его
"жжет- огонь!"
В зак