од рогожей.
А другие говорят Головану: "Его купцы привезли от угодника... Это Фотей
исцеленный".
Но Голован улыбнулся и заговорил было:
- С какой стати это Фотей! - но в эту же самую минуту Фотей вырвал у
него пирог, а другою рукою дал ему оглушительную пощечину и крикнул:
- Не бреши лишнего! - и с этим сел за столы, а Голован стерпел и ни
слова ему не сказал. Все поняли, что, верно, это так надобно, очевидно,
исцеленный юродует, а Голован знает, что это надо сносить. Но только "в
каком расчислении стоил Голован такого обращения?" Это была загадка,
которая продолжалась многие годы и установила такое мнение, что в Головане
скрывается что-нибудь очень бедовое, потому что он Фотея боится.
И впрямь тут было что-то загадочное. Фотей, скоро павший в всеобщем
мнении до того, что вслед ему кричали: "У святого кисть украл и в кабаке
пропил", - с Голованом обходился чрезвычайно дерзко.
Встречая Голована где бы то ни было, Фотей заступал ему дорогу и
кричал: "Долг подавай". И Голован, нимало ему не возражая, лез за пазуху и
доставал оттуда медную гривну. Если же у него не случалось с собою гривны,
а было менее, то Фотей, которого за пестроту его лохмотьев прозвали
Горностаем, швырял Головану недостаточную дачу назад, плевал на него и
даже бил его, швырял камнями, грязью или снегом.
Я сам помню, как однажды в сумерки, когда отец мой со священником
Петром сидели у окна в кабинете, а Голован стоял под окном и все они
втроем вели свой разговор, в открытые на этот случай ворота вбежал
ободранный Горностай и с криком: "Забыл, подлец!" - при всех ударил
Голована по лицу, а тот, тихонько его отстранив, дал ему из-за пазухи
медных денег и повел его за ворота.
Такие поступки были никому не в редкость, и объяснение, что Горностай
что-нибудь за Голованом знает, было, конечно, весьма естественно. Понятно,
что это возбуждало у многих и любопытство, которое, как вскоре увидим,
имело верное основание.
11
Мне было около семи лет, когда мы оставили Орел и переехали на
постоянное житье в деревню. С тех пор я уже не видал Голована. Потом
наступило время учиться, и оригинальный мужик с большой головою пропал у
меня из вида. И слышал я о нем только раз, во время "большого пожара".
Тогда погибло не только много строений и движимости, но сгорело и много
людей - в числе последних называли Голована. Рассказывали, что он упал в
какую-то яму, которой не видно было под пеплом, и "сварился". О семейных,
которые его пережили, я не справлялся. После этого я вскоре уехал в Киев и
побывал в родимые места уже через десять лет. Было новое царствование,
начинались новые порядки; веяло радостной свежестью, - ожидали
освобождения крестьян и даже поговаривали уже о гласном судопроизводстве.
Все новое: сердца горели. Непримиримых еще не было, но уже обозначались
нетерпеливцы и выжидатели.
На пути к бабушке я остановился на несколько дней в Орле, где тогда
служил совестным судьею (*34) мой дядя, который оставил по себе память
честного человека. Он имел много прекрасных сторон, внушавших к нему
почтение даже в тех людях, которые не разделяли его взглядов и симпатий:
он был в молодости щеголь, гусар, потом садовод и художник-дилетант с
замечательными способностями; благородный, прямой, дворянин, и "дворянин
au bout des ongles" [до кончика ногтей (фра
А другие говорят Головану: "Его купцы привезли от угодника... Это Фотей
исцеленный".
Но Голован улыбнулся и заговорил было:
- С какой стати это Фотей! - но в эту же самую минуту Фотей вырвал у
него пирог, а другою рукою дал ему оглушительную пощечину и крикнул:
- Не бреши лишнего! - и с этим сел за столы, а Голован стерпел и ни
слова ему не сказал. Все поняли, что, верно, это так надобно, очевидно,
исцеленный юродует, а Голован знает, что это надо сносить. Но только "в
каком расчислении стоил Голован такого обращения?" Это была загадка,
которая продолжалась многие годы и установила такое мнение, что в Головане
скрывается что-нибудь очень бедовое, потому что он Фотея боится.
И впрямь тут было что-то загадочное. Фотей, скоро павший в всеобщем
мнении до того, что вслед ему кричали: "У святого кисть украл и в кабаке
пропил", - с Голованом обходился чрезвычайно дерзко.
Встречая Голована где бы то ни было, Фотей заступал ему дорогу и
кричал: "Долг подавай". И Голован, нимало ему не возражая, лез за пазуху и
доставал оттуда медную гривну. Если же у него не случалось с собою гривны,
а было менее, то Фотей, которого за пестроту его лохмотьев прозвали
Горностаем, швырял Головану недостаточную дачу назад, плевал на него и
даже бил его, швырял камнями, грязью или снегом.
Я сам помню, как однажды в сумерки, когда отец мой со священником
Петром сидели у окна в кабинете, а Голован стоял под окном и все они
втроем вели свой разговор, в открытые на этот случай ворота вбежал
ободранный Горностай и с криком: "Забыл, подлец!" - при всех ударил
Голована по лицу, а тот, тихонько его отстранив, дал ему из-за пазухи
медных денег и повел его за ворота.
Такие поступки были никому не в редкость, и объяснение, что Горностай
что-нибудь за Голованом знает, было, конечно, весьма естественно. Понятно,
что это возбуждало у многих и любопытство, которое, как вскоре увидим,
имело верное основание.
11
Мне было около семи лет, когда мы оставили Орел и переехали на
постоянное житье в деревню. С тех пор я уже не видал Голована. Потом
наступило время учиться, и оригинальный мужик с большой головою пропал у
меня из вида. И слышал я о нем только раз, во время "большого пожара".
Тогда погибло не только много строений и движимости, но сгорело и много
людей - в числе последних называли Голована. Рассказывали, что он упал в
какую-то яму, которой не видно было под пеплом, и "сварился". О семейных,
которые его пережили, я не справлялся. После этого я вскоре уехал в Киев и
побывал в родимые места уже через десять лет. Было новое царствование,
начинались новые порядки; веяло радостной свежестью, - ожидали
освобождения крестьян и даже поговаривали уже о гласном судопроизводстве.
Все новое: сердца горели. Непримиримых еще не было, но уже обозначались
нетерпеливцы и выжидатели.
На пути к бабушке я остановился на несколько дней в Орле, где тогда
служил совестным судьею (*34) мой дядя, который оставил по себе память
честного человека. Он имел много прекрасных сторон, внушавших к нему
почтение даже в тех людях, которые не разделяли его взглядов и симпатий:
он был в молодости щеголь, гусар, потом садовод и художник-дилетант с
замечательными способностями; благородный, прямой, дворянин, и "дворянин
au bout des ongles" [до кончика ногтей (фра