пока "вода в земле слышно
как идет по суставчикам". Мог Голован сделать и все прочее, что только
человеку надо, но на остальное у него перед богом был зарок дан за то,
чтобы пупырух остановился. Тогда он это кровью своею подтвердил и держал
крепко-накрепко. Зато его и бог любил и миловал, а деликатный в своих
чувствах народ никогда не просил Голована о чем не надобно. По народному
этикету это так у нас принято.
Головану, впрочем, столь не тягостно было от мистического облака,
которым повивала его народная fama [слух, молва (лат.)], что он не
употреблял, кажется, никаких усилий разрушить все, что о нем сложилось. Он
знал, что это напрасно.
Когда я с жадностью пробегал листы романа Виктора Гюго "Труженики моря"
и встретил там Жильята, с его гениально очерченной строгостью к себе и
снисходительностью к другим, достигшей высоты совершенного самоотвержения,
я был поражен не одним величием этого облика и силою его изображения, но
также и тождеством гернсейского героя с живым лицом, которого я знал под
именем Голована. В них жил один дух и бились самоотверженным боем сходные
сердца. Не много разнились они и в своей судьбе: во всю жизнь вокруг них
густела какая-то тайна, именно потому, что они были слишком чисты и ясны,
и как одному, так и другому не выпало на долю ни одной капли личного
счастья.
7
Голован, как и Жильят, казался "сумнителен в вере".
Думали, что он был какой-нибудь раскольник, но это еще не важно, потому
что в Орле в то время было много всякого разноверия: там были (да, верно,
и теперь есть) и простые староверы, и староверы не простые, - и
федосеевцы, "пилипоны", и перекрещиванцы, были даже хлысты (*21) и "люди
божий", которых далеко высылали судом человеческим. Но все эти люди крепко
держались своего стада и твердо порицали всякую иную веру, - особились
друг от друга в молитве и ядении, и одних себя разумели на "пути правом".
Голован же вел себя так, как будто он даже совсем не знал ничего
настоящего о наилучшем пути, а ломал хлеб от своей краюхи без разбору
каждому, кто просил, и сам садился за чей угодно стол, где его приглашали.
Даже жиду Юшке из гарнизона он давал для детей молока. Но нехристианская
сторона этого последнего поступка по любви народа к Головану нашла себе
кое-какое извинение: люди проникли, что Голован, задабривая Юшку, хотел
добыть у него тщательно сохраняемые евреями "иудины губы", которыми можно
перед судом отолгаться, или "волосатый овощ", который жидам жажду тушит,
так что они могут вина не пить. Но что совсем было непонятно в Головане,
это то, что он водился с медником Антоном, который пользовался в
рассуждении всех настоящих качеств самою плохою репутациею. Этот человек
ни с кем не соглашался в самых священных вопросах, а выводил какие-то
таинственные зодии и даже что-то сочинял. Жил Антон в слободе, в пустой
горенке на чердаке, платя по полтине в месяц, но держал там такие страшные
вещи, что к нему никто не заходил, кроме Голована. Известно было, что
Антон имел здесь план, рекомый "зодии" (*22), и стекло, которым "с солнца
огонь изводил"; а кроме того, у него был лаз на крышу, куда он вылезал
ночами наружу, садился, как кот, у трубы, "выставлял плезирную трубку"
(*23) и в самое сонное время на небо смотрел. Приверженность Антона к
этому инструменту не знала пределов, особенно в звездные ночи, когд
как идет по суставчикам". Мог Голован сделать и все прочее, что только
человеку надо, но на остальное у него перед богом был зарок дан за то,
чтобы пупырух остановился. Тогда он это кровью своею подтвердил и держал
крепко-накрепко. Зато его и бог любил и миловал, а деликатный в своих
чувствах народ никогда не просил Голована о чем не надобно. По народному
этикету это так у нас принято.
Головану, впрочем, столь не тягостно было от мистического облака,
которым повивала его народная fama [слух, молва (лат.)], что он не
употреблял, кажется, никаких усилий разрушить все, что о нем сложилось. Он
знал, что это напрасно.
Когда я с жадностью пробегал листы романа Виктора Гюго "Труженики моря"
и встретил там Жильята, с его гениально очерченной строгостью к себе и
снисходительностью к другим, достигшей высоты совершенного самоотвержения,
я был поражен не одним величием этого облика и силою его изображения, но
также и тождеством гернсейского героя с живым лицом, которого я знал под
именем Голована. В них жил один дух и бились самоотверженным боем сходные
сердца. Не много разнились они и в своей судьбе: во всю жизнь вокруг них
густела какая-то тайна, именно потому, что они были слишком чисты и ясны,
и как одному, так и другому не выпало на долю ни одной капли личного
счастья.
7
Голован, как и Жильят, казался "сумнителен в вере".
Думали, что он был какой-нибудь раскольник, но это еще не важно, потому
что в Орле в то время было много всякого разноверия: там были (да, верно,
и теперь есть) и простые староверы, и староверы не простые, - и
федосеевцы, "пилипоны", и перекрещиванцы, были даже хлысты (*21) и "люди
божий", которых далеко высылали судом человеческим. Но все эти люди крепко
держались своего стада и твердо порицали всякую иную веру, - особились
друг от друга в молитве и ядении, и одних себя разумели на "пути правом".
Голован же вел себя так, как будто он даже совсем не знал ничего
настоящего о наилучшем пути, а ломал хлеб от своей краюхи без разбору
каждому, кто просил, и сам садился за чей угодно стол, где его приглашали.
Даже жиду Юшке из гарнизона он давал для детей молока. Но нехристианская
сторона этого последнего поступка по любви народа к Головану нашла себе
кое-какое извинение: люди проникли, что Голован, задабривая Юшку, хотел
добыть у него тщательно сохраняемые евреями "иудины губы", которыми можно
перед судом отолгаться, или "волосатый овощ", который жидам жажду тушит,
так что они могут вина не пить. Но что совсем было непонятно в Головане,
это то, что он водился с медником Антоном, который пользовался в
рассуждении всех настоящих качеств самою плохою репутациею. Этот человек
ни с кем не соглашался в самых священных вопросах, а выводил какие-то
таинственные зодии и даже что-то сочинял. Жил Антон в слободе, в пустой
горенке на чердаке, платя по полтине в месяц, но держал там такие страшные
вещи, что к нему никто не заходил, кроме Голована. Известно было, что
Антон имел здесь план, рекомый "зодии" (*22), и стекло, которым "с солнца
огонь изводил"; а кроме того, у него был лаз на крышу, куда он вылезал
ночами наружу, садился, как кот, у трубы, "выставлял плезирную трубку"
(*23) и в самое сонное время на небо смотрел. Приверженность Антона к
этому инструменту не знала пределов, особенно в звездные ночи, когд