мое время, как Егор Николаевич Бахарев,
восседая за прощальным завтраком по случаю отъезда Женни Гловацкой и ее отца
в уездный городок, вспомнил о Помаде, Помада в первый раз пришел в себя,
открыл глаза, повел ими по комнате и, посмотрев на костоправку, заснул
снова. До вечера он спал спокойно, и вечером, снова проснувшись, попросил
чаю.
Ему подали чай, но он не мог поднять руки, и старуха поила его с
блюдца.
-- Что, Николавна? -- проговорил он, обращаясь к давно ему знакомой
костоправке.
-- Что, батюшка?
-- Худо мне, Николавна.
-- Ничего, батюшка, пройдет, -- и не то, да проходит.
-- А что у меня такое?
-- Ничего, родной.
-- Сломано что или свихнуто?
-- Опух очень большой, кормилец, ничего знать под ним, под опухом-то,
нельзя.
-- Где опухоль? -- тихо спросил Помада.
-- Да вот плечико-то, видишь, как разнесло.
-- А!
-- Да, вздумшись все.
Больной снова завел глаза, но ему уже не спалось.
-- Николавна! -- позвал он.
-- Что, батюшка?
-- Ты за мной хорошо глядела?
-- Как же не глядеть!
-- То-то. Я тебя за это награждать желаю.
-- Спасибо, кормилец. Я здли всякого, здли всякого завсегда готова, что
только могу...
-- Я тебе штаны подарю, -- тихо перебил ее с легкой улыбкой Помада.
-- Штаны-ы? -- спросила старуха.
-- Да. Суконные, -- важные штаны, со штрипками.
-- На что мне твои штаны.
-- Зимой будешь ходить. Я тебя научу, что там приделать придется.
Теплынь будет!
-- Ох ты!
-- Чего?
-- Полно. Неш я из корысти какой! А то взаправду хоть и подари: я себе
безрукавочку такую, курточку сошью; подари. Только я ведь не из-за этого. Я
что умею, так завсегда готова.
-- Да жаль, что ничего не умеешь-то.
-- Ну, -- что умею, родной.
-- Да что ж ты умеешь? Вон видишь, говоришь: ``опух велик``, ничего не
разберешь, значит.
-- Точно опух уж очень вздулся, велик.
-- Ах!
Помада вздохнул и хотел повернуться лицом к стене, но боль его
удержала, и он снова остался в прежнем положении. Наступила и ночь темная.
Старуха зажгла свечечку и уселась у столика. Помада вспомнил мать, ее ласки
теплые, веселую жизнь университетскую, и скучно ему становилось.
``Что же это, однако, будет со мной?`` -- думал он и спросил:
-- А что со мною будет, Николавна?
-- Ничего, милый, -- дохтарь завтра, бают, приедет. Он сичас узнает.
-- Он, значит, больше твоего знает?
-- Ну, -- ученые люди, или мы?
-- А ты-то что со мной делала?
-- Вспаривала, -- что ж еще делать? Опух велик, ничего нельзя делать.
-- Сеном парила?
-- Нет, травками.
-- То-то, из сена?
-- Все-то ты пересмешничаешь надо мной.
-- Да разве не все равно травы, что у тебя, что на сеннике?
Старуха сощипнула со свечи, потом потянула губы, потом вздохнула и
проговорила:
-- Нет, милый, есть травы тоже редкие.
-- Да ты-то их, Николавна, не знаешь?
-- Ну как не знать!
-- Ну расскажи, какие ты знаешь травы редкие-то, что в сене их нет?
-- Что в сене-то нет! Мало ли их!
-- Ну!
-- Да мало ли их!
-- Да ну же расскажи, Николавна, -- спать не хочется.
-- Ну вот тебе хошь бы первая теперь трава есть, называется
коптырь-трава, растет она корешком вверх.
Помада засмеялся и охнул.
-- Чего ты?
-- Ну, какая тр
восседая за прощальным завтраком по случаю отъезда Женни Гловацкой и ее отца
в уездный городок, вспомнил о Помаде, Помада в первый раз пришел в себя,
открыл глаза, повел ими по комнате и, посмотрев на костоправку, заснул
снова. До вечера он спал спокойно, и вечером, снова проснувшись, попросил
чаю.
Ему подали чай, но он не мог поднять руки, и старуха поила его с
блюдца.
-- Что, Николавна? -- проговорил он, обращаясь к давно ему знакомой
костоправке.
-- Что, батюшка?
-- Худо мне, Николавна.
-- Ничего, батюшка, пройдет, -- и не то, да проходит.
-- А что у меня такое?
-- Ничего, родной.
-- Сломано что или свихнуто?
-- Опух очень большой, кормилец, ничего знать под ним, под опухом-то,
нельзя.
-- Где опухоль? -- тихо спросил Помада.
-- Да вот плечико-то, видишь, как разнесло.
-- А!
-- Да, вздумшись все.
Больной снова завел глаза, но ему уже не спалось.
-- Николавна! -- позвал он.
-- Что, батюшка?
-- Ты за мной хорошо глядела?
-- Как же не глядеть!
-- То-то. Я тебя за это награждать желаю.
-- Спасибо, кормилец. Я здли всякого, здли всякого завсегда готова, что
только могу...
-- Я тебе штаны подарю, -- тихо перебил ее с легкой улыбкой Помада.
-- Штаны-ы? -- спросила старуха.
-- Да. Суконные, -- важные штаны, со штрипками.
-- На что мне твои штаны.
-- Зимой будешь ходить. Я тебя научу, что там приделать придется.
Теплынь будет!
-- Ох ты!
-- Чего?
-- Полно. Неш я из корысти какой! А то взаправду хоть и подари: я себе
безрукавочку такую, курточку сошью; подари. Только я ведь не из-за этого. Я
что умею, так завсегда готова.
-- Да жаль, что ничего не умеешь-то.
-- Ну, -- что умею, родной.
-- Да что ж ты умеешь? Вон видишь, говоришь: ``опух велик``, ничего не
разберешь, значит.
-- Точно опух уж очень вздулся, велик.
-- Ах!
Помада вздохнул и хотел повернуться лицом к стене, но боль его
удержала, и он снова остался в прежнем положении. Наступила и ночь темная.
Старуха зажгла свечечку и уселась у столика. Помада вспомнил мать, ее ласки
теплые, веселую жизнь университетскую, и скучно ему становилось.
``Что же это, однако, будет со мной?`` -- думал он и спросил:
-- А что со мною будет, Николавна?
-- Ничего, милый, -- дохтарь завтра, бают, приедет. Он сичас узнает.
-- Он, значит, больше твоего знает?
-- Ну, -- ученые люди, или мы?
-- А ты-то что со мной делала?
-- Вспаривала, -- что ж еще делать? Опух велик, ничего нельзя делать.
-- Сеном парила?
-- Нет, травками.
-- То-то, из сена?
-- Все-то ты пересмешничаешь надо мной.
-- Да разве не все равно травы, что у тебя, что на сеннике?
Старуха сощипнула со свечи, потом потянула губы, потом вздохнула и
проговорила:
-- Нет, милый, есть травы тоже редкие.
-- Да ты-то их, Николавна, не знаешь?
-- Ну как не знать!
-- Ну расскажи, какие ты знаешь травы редкие-то, что в сене их нет?
-- Что в сене-то нет! Мало ли их!
-- Ну!
-- Да мало ли их!
-- Да ну же расскажи, Николавна, -- спать не хочется.
-- Ну вот тебе хошь бы первая теперь трава есть, называется
коптырь-трава, растет она корешком вверх.
Помада засмеялся и охнул.
-- Чего ты?
-- Ну, какая тр