ла, а другую
положив на грудь. Лихонин наклонился к ней ближе, к самому ее лицу. Она
дышала ровно и глубоко. Это дыхание молодого здорового тела было, несмотря
на сон, чисто и почти ароматно. Он осторожно провел пальцами по голой руке и
погладил грудь немножко ниже ключиц. "Что я делаю?!"-с ужасом крикнул вдруг
в нем рассудок, но кто-то другой ответил за Лихонина: "Я же ничего не делаю.
Я только хочу спросить, удобно ли ей было спать и не хочет ли она чаю".
Но Любка вдруг проснулась, открыла глаза, зажмурила их на минуту и
опять открыла. Потянулась длинно-длинно и с ласковой, еще не осмыслившейся
улыбкой окружила жаркой крепкой рукой шею Лихонина.
- Дуся! Милый,-ласково произнесла женщина воркующим, немного хриплым со
сна голосом, - а я тебя ждала, ждала и даже рассердилась. А потом заснула и
всю ночь тебя во сне видела. Иди ко мне, моя цыпочка, моя ляленька! - Она
притянула его к себе, грудь к груди.
Лихонин почти не противился; он весь трясся, как от озноба, и
бессмысленно повторял скачущим шепотом, ляская зубами:
- Нет же, Люба, не надо... Право, не надо, Люба, так... Ах, оставим
это, Люба... Не мучай меня. Я не ручаюсь за себя... Оставь же меня, Люба,
ради бога!..
- Глупенький мо-ой! - воскликнула она смеющимся, веселым голосом. - Иди
ко мне, моя радость! -и, преодолевая последнее, совсем незначительное
сопротивление, она прижала его рот к своему и поцеловала крепко и горячо,
поцеловала искренне, может быть, в первый и последний раз в своей жизни.
"О, подлец! Что я делаю?" - продекламировал в Лихонине кто-то честный,
благоразумный и фальшивый.
- Ну, что? Полегшало? - спросила ласково Любка, целуя в последний раз
губы Лихонина.-Ах ты, студентик мой!..
XII
С душевной болью, со злостью и с отвращением к себе, и к Любке и,
кажется, ко всему миру, бросился Лихонин; не раздеваясь, на деревянный
кособокий пролежанный диван и от жгучего стыда даже заскрежетал зубами. Сон
не шел к нему, а мысли все время вертелись около этого дурацкого, как он сам
называл увоз Любки, поступка, в котором так противно переплелся скверный
водевиль с глубокой драмой. "Все равно, - упрямо твердил он сам тебе, - раз
я обещался, я доведу дело до конца. И, конечно, то, что было сейчас,
никогда-никогда не повторится! Боже мой, кто же не падал, поддаваясь
минутной расхлябанности нервов? Глубокую, замечательную истину высказал
какой-то философ, который утверждал, что ценность человеческой души можно
познавать по глубине ее падения и по высоте взлетов. Но все-таки черт бы
побрал весь сегодняшний идиотский день, и этого двусмысленного
резонера-репортера Платонова, и его собственный, Лихонина, нелепый рыцарский
порыв! Точно, в самом деле, все это было не из действительной жизни, а из
романа "Что делать?" писателя Чернышевского. И как, черт побери, какими
глазами погляжу я на нее завтра?"
У него горела голова, жгло веки глаз, сохли губы. Он нервно курил
папиросу за папиросой и часто приподымался с дивана, чтобы взять со стола
графин с водой и жадно, прямо из горлышка, выпить несколько больших глотков.
Потом каким-то случайным усилием воли ему удалось оторвать свои мысли от
прошедшей ночи, и сразу тяжелый сон, без всяких видений и образов, точно
обволок его черной ватой.
Он проснулся далеко за полдень, часа в два или в три, и сначала дол
положив на грудь. Лихонин наклонился к ней ближе, к самому ее лицу. Она
дышала ровно и глубоко. Это дыхание молодого здорового тела было, несмотря
на сон, чисто и почти ароматно. Он осторожно провел пальцами по голой руке и
погладил грудь немножко ниже ключиц. "Что я делаю?!"-с ужасом крикнул вдруг
в нем рассудок, но кто-то другой ответил за Лихонина: "Я же ничего не делаю.
Я только хочу спросить, удобно ли ей было спать и не хочет ли она чаю".
Но Любка вдруг проснулась, открыла глаза, зажмурила их на минуту и
опять открыла. Потянулась длинно-длинно и с ласковой, еще не осмыслившейся
улыбкой окружила жаркой крепкой рукой шею Лихонина.
- Дуся! Милый,-ласково произнесла женщина воркующим, немного хриплым со
сна голосом, - а я тебя ждала, ждала и даже рассердилась. А потом заснула и
всю ночь тебя во сне видела. Иди ко мне, моя цыпочка, моя ляленька! - Она
притянула его к себе, грудь к груди.
Лихонин почти не противился; он весь трясся, как от озноба, и
бессмысленно повторял скачущим шепотом, ляская зубами:
- Нет же, Люба, не надо... Право, не надо, Люба, так... Ах, оставим
это, Люба... Не мучай меня. Я не ручаюсь за себя... Оставь же меня, Люба,
ради бога!..
- Глупенький мо-ой! - воскликнула она смеющимся, веселым голосом. - Иди
ко мне, моя радость! -и, преодолевая последнее, совсем незначительное
сопротивление, она прижала его рот к своему и поцеловала крепко и горячо,
поцеловала искренне, может быть, в первый и последний раз в своей жизни.
"О, подлец! Что я делаю?" - продекламировал в Лихонине кто-то честный,
благоразумный и фальшивый.
- Ну, что? Полегшало? - спросила ласково Любка, целуя в последний раз
губы Лихонина.-Ах ты, студентик мой!..
XII
С душевной болью, со злостью и с отвращением к себе, и к Любке и,
кажется, ко всему миру, бросился Лихонин; не раздеваясь, на деревянный
кособокий пролежанный диван и от жгучего стыда даже заскрежетал зубами. Сон
не шел к нему, а мысли все время вертелись около этого дурацкого, как он сам
называл увоз Любки, поступка, в котором так противно переплелся скверный
водевиль с глубокой драмой. "Все равно, - упрямо твердил он сам тебе, - раз
я обещался, я доведу дело до конца. И, конечно, то, что было сейчас,
никогда-никогда не повторится! Боже мой, кто же не падал, поддаваясь
минутной расхлябанности нервов? Глубокую, замечательную истину высказал
какой-то философ, который утверждал, что ценность человеческой души можно
познавать по глубине ее падения и по высоте взлетов. Но все-таки черт бы
побрал весь сегодняшний идиотский день, и этого двусмысленного
резонера-репортера Платонова, и его собственный, Лихонина, нелепый рыцарский
порыв! Точно, в самом деле, все это было не из действительной жизни, а из
романа "Что делать?" писателя Чернышевского. И как, черт побери, какими
глазами погляжу я на нее завтра?"
У него горела голова, жгло веки глаз, сохли губы. Он нервно курил
папиросу за папиросой и часто приподымался с дивана, чтобы взять со стола
графин с водой и жадно, прямо из горлышка, выпить несколько больших глотков.
Потом каким-то случайным усилием воли ему удалось оторвать свои мысли от
прошедшей ночи, и сразу тяжелый сон, без всяких видений и образов, точно
обволок его черной ватой.
Он проснулся далеко за полдень, часа в два или в три, и сначала дол