особностью
верблюда питаться впрок на несколько недель вперед, а потом месяц ничего не
есть. Из дому, из своей благословенной Грузии, он получал очень мало, и то
больше съестными припасами. На рождество, на Пасху или в день именин (в
августе) ему присылали, - и непременно через приезжих земляков, - целые
клады из корзин с бараниной, виноградом, чурчхелой, колбасами, сушеной
мушмалой, рахат-лукумом, бадриджанами и очень вкусными лепешками, а также
бурдюки с отличным домашним вином, крепким и ароматным, но отдававшим
чуть-чуть овчиной. Тогда князь сзывал к кому-нибудь из товарищей (у него
никогда не было своей квартиры) всех близких друзей и земляков и устраивал
такое пышное празднество,-по-кавказски "той",-на котором истреблялись дотла
дары плодородной Грузии, на котором пели грузинские песни и, конечно, в
первую голову "Мравол-джамием" и "Нам каждый гость ниспослан богом, какой бы
ни был он страны", плясали без устали лезгинку, размахивая дико в воздухе
столовыми ножами, и говорил свои импровизации тулумбаш (или, кажется, он
называется тамада?); по большей части говорил сам Нижерадзе.
Говорить он был великий мастер и умел, разгорячась, произносить около
трехсот слов в минуту. Слог его отличался пылкостью, пышностью и
образностью, и его речи не только не мешал, а даже как-то странно,
своеобразно украшал ее кавказский
акцент с характерным цоканьем и гортанными звуками, похожими то на
харканье вальдшнепа, то на орлиный клекот. И о чем бы он ни говорил, он
всегда сводил монолог на самую прекрасную, самую плодородную, самую
передовую, самую рыцарскую и в то же время самую обиженную страну-Грузию. И
неизменно цитировал он строки из "Барсовой кожи" грузинского поэта
Руставели, уверяя, что эта поэма в тысячу раз выше всего Шекспира,
умноженного на Гомера.
Он был хотя и вспыльчив, но отходчив и в обращении женственно-мягок,
ласков, предупредителен, не теряя природной гордости... Одно в нем не
нравилось товарищам-какое-то преувеличенное, экзотическое женолюбие. Он был
непоколебимо, до святости или до глупости убежден в том, что он неотразимо
прекрасен собою, что все мужчины завидуют ему, все женщины влюблены в него,
а мужья ревнуют... Это хвастливое, навязчивое бабничество ни на минуту,
должно быть, даже и во сне, не покидало его. Идя по улице, он поминутно
толкал локтем в бок Лихонина, Соловьева или другого спутника и говорил,
причмокивая и кивая назад головой на прошедшую мимо женщину: "Це, це, це...
вай-вай! Зам-мэчатытыльный женшшына! Ка-ак она на меня посмотрела.
Захочу-моя будет!.."
За ним этот смешной недостаток знали, высмеивали эту его черту
добродушно и бесцеремонно, но охотно прощали ради той независимой
товарищеской услужливости и верности слову, данному мужчине (клятвы женщинам
были не в счет), которыми он обладал так естественно. Впрочем, надо сказать,
что он пользовался в самом деле большим успехом у женщин. Швейки, модистки,
хористки, кондитерские и телефонные барышни таяли от пристального взгляда
его тяжелых, сладких и томных черно-синих глаз...
- До-ому сему и всем праведно, мирно и непорочно обитающим в нем... -
заголосил было по-протодьяконски Соловьев и вдруг осекся. - Отцы-святители,
- забормотал он с удивлением, стараясь про
должать неудачную шутку.-Да ведь это... Это ж
верблюда питаться впрок на несколько недель вперед, а потом месяц ничего не
есть. Из дому, из своей благословенной Грузии, он получал очень мало, и то
больше съестными припасами. На рождество, на Пасху или в день именин (в
августе) ему присылали, - и непременно через приезжих земляков, - целые
клады из корзин с бараниной, виноградом, чурчхелой, колбасами, сушеной
мушмалой, рахат-лукумом, бадриджанами и очень вкусными лепешками, а также
бурдюки с отличным домашним вином, крепким и ароматным, но отдававшим
чуть-чуть овчиной. Тогда князь сзывал к кому-нибудь из товарищей (у него
никогда не было своей квартиры) всех близких друзей и земляков и устраивал
такое пышное празднество,-по-кавказски "той",-на котором истреблялись дотла
дары плодородной Грузии, на котором пели грузинские песни и, конечно, в
первую голову "Мравол-джамием" и "Нам каждый гость ниспослан богом, какой бы
ни был он страны", плясали без устали лезгинку, размахивая дико в воздухе
столовыми ножами, и говорил свои импровизации тулумбаш (или, кажется, он
называется тамада?); по большей части говорил сам Нижерадзе.
Говорить он был великий мастер и умел, разгорячась, произносить около
трехсот слов в минуту. Слог его отличался пылкостью, пышностью и
образностью, и его речи не только не мешал, а даже как-то странно,
своеобразно украшал ее кавказский
акцент с характерным цоканьем и гортанными звуками, похожими то на
харканье вальдшнепа, то на орлиный клекот. И о чем бы он ни говорил, он
всегда сводил монолог на самую прекрасную, самую плодородную, самую
передовую, самую рыцарскую и в то же время самую обиженную страну-Грузию. И
неизменно цитировал он строки из "Барсовой кожи" грузинского поэта
Руставели, уверяя, что эта поэма в тысячу раз выше всего Шекспира,
умноженного на Гомера.
Он был хотя и вспыльчив, но отходчив и в обращении женственно-мягок,
ласков, предупредителен, не теряя природной гордости... Одно в нем не
нравилось товарищам-какое-то преувеличенное, экзотическое женолюбие. Он был
непоколебимо, до святости или до глупости убежден в том, что он неотразимо
прекрасен собою, что все мужчины завидуют ему, все женщины влюблены в него,
а мужья ревнуют... Это хвастливое, навязчивое бабничество ни на минуту,
должно быть, даже и во сне, не покидало его. Идя по улице, он поминутно
толкал локтем в бок Лихонина, Соловьева или другого спутника и говорил,
причмокивая и кивая назад головой на прошедшую мимо женщину: "Це, це, це...
вай-вай! Зам-мэчатытыльный женшшына! Ка-ак она на меня посмотрела.
Захочу-моя будет!.."
За ним этот смешной недостаток знали, высмеивали эту его черту
добродушно и бесцеремонно, но охотно прощали ради той независимой
товарищеской услужливости и верности слову, данному мужчине (клятвы женщинам
были не в счет), которыми он обладал так естественно. Впрочем, надо сказать,
что он пользовался в самом деле большим успехом у женщин. Швейки, модистки,
хористки, кондитерские и телефонные барышни таяли от пристального взгляда
его тяжелых, сладких и томных черно-синих глаз...
- До-ому сему и всем праведно, мирно и непорочно обитающим в нем... -
заголосил было по-протодьяконски Соловьев и вдруг осекся. - Отцы-святители,
- забормотал он с удивлением, стараясь про
должать неудачную шутку.-Да ведь это... Это ж