ойное, глупое выражение. Другой спит на
животе, уткнувшись головой в сгиб левой руки, между тем как правая
протянута вдоль тела и выворочена ладонью наружу. Голые ноги высунулись
из-под короткой шинели; икры на них напружинились, а концы пальцев сведены,
как в судороге. Вот скорчился солдат Естифеев, земляк Меркулова и сосед его
по строю. Кажется, нарочно не примешь такой неестественной позы: голова
глубоко засунута под кумачовую засаленную подушку, ноги прижаты чуть не к
самому подбородку. Должно быть, кровь прилила Естифееву к голове, потому
что из-под подушки раздаются медленные, мучительные стоны.
Меркулову жутко и тягостно. Всего несколько минут назад все эти сто человек
ходили, смеялись, разговаривали, бранились... и вот они, все до одного,
лежат неподвижные, стонущие и храпящие, объятые и унесенные какой-то
другой, непонятной, таинственной жизнью. Для каждого из них уже нет более
ни военной службы с ее тягостями и напускным весельем, ни скучного мрака
казармы, ни соседа, беспокойно мечущегося у него на груди головой, ни
одиноко бродящего со своей тоской Меркулова. И темный ужас заползает
понемногу в сердце Меркулова, съеживает кожу на его черепе и волной
холодных мурашек бежит по его спине.
Он останавливается против часов, висящих в третьем взводе под ночником, и
долго, пристально смотрит на них. Меркулов плохо разбирает время, но он
знает (это ему терпеливо и пространно объяснял сегодня дежурный), что когда
большая стрелка станет прямо вверх, а маленькая почти перпендикулярно к ней
вправо, то тогда надо ему сменяться. Это - обыкновенные двухрублевые часы с
белым квадратным циферблатом, разрисованным по углам розанами, с медными
гирьками, к одной из которых подвязаны веревкой камень и железный болт, с
избитым от времени, точно изжеванным, медным маятником.
- Ти-та, ти-та... - отсчитывает среди тишины маятник, и Меркулов
внимательно прислушивается к его ходу. Первый удар слабее и чище, а второй
звучит глухо и выбивается с трудом, как будто бы его что-то задерживает
внутри, и слышно, как между обоими ударами в середине часов передергивается
какая-то цепочка. Ти-к-та, ти-к-та... И Меркулов шепчет вслед за ходом
часов: "Тягота, тягота..." Странная духовная связь есть между этими часами
и ночным бодрствованием Меркулова: точно оба они - одни в казарме -
осуждены какой-то жестокой силой тоскливо отсчитывать секунды и томиться
долгим одиночеством. "Тягота, тягота", - монотонно и устало шепчет маятник.
В казарме скучно и жутко, ночники еле светят, в углах громоздятся
безобразные тени, и Меркулов сонно шепчет вместе с маятником: "Тя-го-та".
Потом он идет в дальний угол первого взвода и садится между печкой и
ружейной пирамидой на высоком табурете с залосненным и почерневшим от
времени сиденьем. От железной печки идет легкое тепло вместе с запахом
угара. Меркулов глубоко засовывает руки в рукава и задумывается.
Вспоминается ему письмо, полученное третьего дня "с родины". Это письмо
читали ему вслух: сначала взводный унтер-офицер, потом ротный писарь, потом
все грамотные земляки, так что текст письма Мекулов успел выучить наизусть
и даже подсказывал чтецам неразборчивые места.
"Письмо солдатское, пехотное, очень нужное. Письмо пущено с родины 20
сентября настоящего года. Село Мокрые Верхи, от отца вашего.
Любезный сынок наш Лука Моисеевич!
Во первых строках сего письма посылаем тебе родительское наше благословение
и желаем от господа бога скорого и счастливого успеха в делах в
животе, уткнувшись головой в сгиб левой руки, между тем как правая
протянута вдоль тела и выворочена ладонью наружу. Голые ноги высунулись
из-под короткой шинели; икры на них напружинились, а концы пальцев сведены,
как в судороге. Вот скорчился солдат Естифеев, земляк Меркулова и сосед его
по строю. Кажется, нарочно не примешь такой неестественной позы: голова
глубоко засунута под кумачовую засаленную подушку, ноги прижаты чуть не к
самому подбородку. Должно быть, кровь прилила Естифееву к голове, потому
что из-под подушки раздаются медленные, мучительные стоны.
Меркулову жутко и тягостно. Всего несколько минут назад все эти сто человек
ходили, смеялись, разговаривали, бранились... и вот они, все до одного,
лежат неподвижные, стонущие и храпящие, объятые и унесенные какой-то
другой, непонятной, таинственной жизнью. Для каждого из них уже нет более
ни военной службы с ее тягостями и напускным весельем, ни скучного мрака
казармы, ни соседа, беспокойно мечущегося у него на груди головой, ни
одиноко бродящего со своей тоской Меркулова. И темный ужас заползает
понемногу в сердце Меркулова, съеживает кожу на его черепе и волной
холодных мурашек бежит по его спине.
Он останавливается против часов, висящих в третьем взводе под ночником, и
долго, пристально смотрит на них. Меркулов плохо разбирает время, но он
знает (это ему терпеливо и пространно объяснял сегодня дежурный), что когда
большая стрелка станет прямо вверх, а маленькая почти перпендикулярно к ней
вправо, то тогда надо ему сменяться. Это - обыкновенные двухрублевые часы с
белым квадратным циферблатом, разрисованным по углам розанами, с медными
гирьками, к одной из которых подвязаны веревкой камень и железный болт, с
избитым от времени, точно изжеванным, медным маятником.
- Ти-та, ти-та... - отсчитывает среди тишины маятник, и Меркулов
внимательно прислушивается к его ходу. Первый удар слабее и чище, а второй
звучит глухо и выбивается с трудом, как будто бы его что-то задерживает
внутри, и слышно, как между обоими ударами в середине часов передергивается
какая-то цепочка. Ти-к-та, ти-к-та... И Меркулов шепчет вслед за ходом
часов: "Тягота, тягота..." Странная духовная связь есть между этими часами
и ночным бодрствованием Меркулова: точно оба они - одни в казарме -
осуждены какой-то жестокой силой тоскливо отсчитывать секунды и томиться
долгим одиночеством. "Тягота, тягота", - монотонно и устало шепчет маятник.
В казарме скучно и жутко, ночники еле светят, в углах громоздятся
безобразные тени, и Меркулов сонно шепчет вместе с маятником: "Тя-го-та".
Потом он идет в дальний угол первого взвода и садится между печкой и
ружейной пирамидой на высоком табурете с залосненным и почерневшим от
времени сиденьем. От железной печки идет легкое тепло вместе с запахом
угара. Меркулов глубоко засовывает руки в рукава и задумывается.
Вспоминается ему письмо, полученное третьего дня "с родины". Это письмо
читали ему вслух: сначала взводный унтер-офицер, потом ротный писарь, потом
все грамотные земляки, так что текст письма Мекулов успел выучить наизусть
и даже подсказывал чтецам неразборчивые места.
"Письмо солдатское, пехотное, очень нужное. Письмо пущено с родины 20
сентября настоящего года. Село Мокрые Верхи, от отца вашего.
Любезный сынок наш Лука Моисеевич!
Во первых строках сего письма посылаем тебе родительское наше благословение
и желаем от господа бога скорого и счастливого успеха в делах в